Аристон водонагреватель ремонт своими руками

Аристон водонагреватель ремонт своими руками

Аристон водонагреватель ремонт своими руками

Онлайн библиотека PLAM.RU

Глава 7

А.С. Пушкин 1799–1837

Александр Сергеевич Пушкин завершил все предыдущее литературное развитие русской литературы и открыл новый этап ее исторического движения.

Пушкин – первый русский художник, осознавший писательство как творение красоты. Отсюда проистекает стремление к уравновешенности красоты и нравственности, к сплаву различных стилей, к художественной гармонии, в которой находится место и классицистической ясности, и романтической эмоциональности, и реалистической точности.

Пушкин усвоил классицизм, стал крупнейшим русским романтиком и первым реалистом. Реалистическое творчество Пушкина сложилось из скрещения художественных принципов классицизма и романтизма и преодоления их ограниченности в свете идей историзма и исторического, а затем социального детерминизма (исторической и социальной обусловленности характеров), скорректированного учетом онтологических (бытийных) общечеловеческих проблем, из которых главными были проблемы гуманности и совершенной красоты (категория прекрасного).

Переход к реалистическому творчеству совершался одновременно с решением проблемы литературного языка. В художественных произведениях Пушкин явился создателем национального литературного языка, объединив разрозненные его стили. Он положил в основу литературного языка «средний слог», сблизив его, с одной стороны, с книжным языком («высоким слогом», славянизмами и архаизмами), а с другой – с «низким слогом» (просторечными и простонародными формами фольклора и устного речевого общения). Все стили отныне самостоятельно, вне зависимости от жанров, выступали естественными словесными красками при изображении действительности или выражении характера. Тем самым в творчестве Пушкина было преодолено жанровое мышление, и в русской литературе на весь XIX в. утвердилось мышление стилями.

Первое место, которое занял Пушкин в литературе начала XIX в., обусловлено не только его гениальным литературным дарованием. Оно определено общими историческими условиями и закономерностями, соединившимися «как в едином фокусе в феномене Пушкина»[82]. Сюда относятся общественный подъем; «прекрасное начало» «дней Александровых»; сохранность всех культурных форм, бытовавших со времен Екатерины II; живая связь литературных поколений, объединенных веком Просвещения; возможность свободного литературного и культурного международного обмена; широкий интерес к литературе и сочинительству вообще; естественность непринужденного домашнего наслаждения цветами поэзии; частное общение с первоклассными талантами и закон о «вольности дворянства», благотворные плоды которого русское общество стало пожинать в эпоху Пушкина. Все это и многое другое сформировало Пушкина как артистическую личность, устремленную к идеалу гармонии и совершенной красоты. Гармония личности Пушкина сказалась и в том, что художник в нем естественно сочетался с критиком своих и чужих сочинений. Эстетическое наслаждение от художественных произведений не мешало рациональному анализу, а разум, в свою очередь, не налагал узду на эмоциональное восприятие и творчество. Логика не подавляла чувства, а чувство не находилось в рабской зависимости от логики. Вместе с тем творческий путь Пушкина, свободный от неволи рассудка, необычайно прям и логичен.

Ни у кого из писателей периоды творчества так крепко не спаяны с периодами жизни при ясно ощутимом отсутствии тождества. Каждая веха в жизни Пушкина – одновременно и веха в его творчестве. Произведения, написанные на стыке разных периодов, становятся одновременно итоговыми, завершающими предыдущий этап творчества и открывающими новый. Поэма «Руслан и Людмила» – завершение лицейского и петербургского периодов. «Разговор Книгопродавца с Поэтом», «К морю», «Цыганы» – подведение итогов Юга и одновременно начало новых жизненных и творческих свершений. «Евгений Онегин» объемлет жизненную и творческую судьбу Пушкина, начиная с Юга и кончая первой третью XIX в. «Памятник» – поэтическое завещание всей жизни и всего творчества и новый этап проявления пушкинского духа: оно написано в тот момент, когда поэт не мог знать о скорой гибели. Все сочинения выстраивались в некую непрерывно развивающуюся цепь, каждое звено которой было прилажено к другому и, стало быть, скрепляло в судьбе поэта прошлое, настоящее и будущее, одновременно бросая свет на весь многовековой и современный исторический опыт.

Из всего этого ясно, что творчество Пушкин неотделимо от его биографии. Вместе с тем Пушкин выделяется среди писателей его времени своим отношением к проживаемой жизни. Если классицисты резко отделяли частную жизнь от государственной, если романтики пытались слить и отождествить жизнь и поэзию, то Пушкин не пытался претворить жизнь в творческий акт и не собирался жить так, как писал, или в соответствии с идеальными представлениями, но в то же время его жизнь служила материалом для его произведений и в этом смысле может быть названа в отношении к его творчеству в известной степени прототипической.

Периодизация жизни и творчества[83] Пушкина включает несколько этапов: детство (1799–1811); лицей (1811–1817); Петербург (1817–1820); южная ссылка (1820–1824); ссылка в Михайловское (1824–1826); после ссылки, или середина жизни (1826–1830); 1830-е годы (1830–1837), где выделяются две очень важные жизненно-творческие вехи – Болдинские осени 1830-го и 1833-го годов. Творческие годы Пушкина группируются в два крупных временных отрезка. Один из них – предромантический и романтический (лицей; Петербург; южная ссылка). Другой обозначил отход от романтизма и устремленность к реалистическим принципам художественного письма (ссылка в Михайловское; после ссылки, или середина жизни; 1830-е годы).

Лицейское творчество (1813–1817)

Этот период условно делят на два этапа – ранний (1813–1815) и поздний (1816–1817). Первоначально лицейская лирика тесно связана с литературой классицизма, русского и французского Просвещения, уже подверженной новым – предромантическим и романтическим веяниям. Это нашло отражение в оде «Воспоминания в Царском Селе», в отклике «На возвращение государя», в классицистическом по духу послании «К Александру», в стихотворении «Наполеон на Эльбе» и других произведениях. Многие стихотворения близки классицистической оде «на случай» по тематике (восхваление мудрого монарха и полководцев), по композиции (строгий и традиционный порядок частей), по поэтической лексике (широкое употребление архаизмов и славянизмов – «выи», «надменны», «десница» и др.) и отличались обилием риторических конструкций.

Вскоре, однако, классицистические пристрастия угасают и уступают место анакреонтике, гедонистическим и эпикурейским мотивам. Весь лицейский период проходит под знаком анакреонтики. Преобладает поэзия, славящая наслаждение жизнью с ее радостями и весельем. Пушкин следует анакреонтической лирике Державина, усваивает стилистику Карамзина и в особенности Жуковского, внимательно читает Батюшкова и учится у него.

Поэтическая школа Пушкина – это тот же круг поэтов, что и его русских учителей и старших современников. Прежде всего, это европейская, для Пушкина – античная и французская в большей мере, чем для Жуковского (немецкая, английская и французская) и Батюшкова (античная, итальянская и французская), поэзия. Из античных авторов наибольшую популярность имеют Анакреон, Тибулл, Гораций. Из французской литературы – «легкая поэзия» (Парни, Мильвуа) и поэзия позднего рококо (Вольтер, Грекур, Шолье).

Пушкин пишет о беззаботном и беспечном отношении к жизни, к ее горестям. Краткость жизни побуждает поэта насытиться ее чувственной прелестью. В упоении жизненными радостями происходит самоутверждение личности, которая отказывается от казенной морали, от условностей света, от погони за чинами, титулами, регалиями и богатством. Их место во множестве стихотворений занимает пир души и духа с непременными атрибутами – вином, любовью, дружбой, поэзией.

Поэзия пиршеств, вакхических удовольствий никак не совместима с религиозно-этическими нормами, светским этикетом, но вполне совместима с либеральными идеями личной свободы, защиты чести, достоинства, независимости мнений. Подлинный поэт, в представлении Пушкина, творит по наитию, по вдохновению, в противоположность ремесленнику, который не знает духовной свободы и подчиняет свою поэзию корыстным интересам. Следовательно, анакреонтика – не просто жанр, но либерально-поэтическая установка творческой личности, которая порождает разнообразные жанры – от «анакреонтической оды» («Гроб Анакреона») до романса и сказки («Амур и Гименей»). В том же ключе формируется самый распространенный жанр раннего лицейского периода – дружеское послание («К Наталье», «К другу стихотворцу»). Многие послания берут в качестве образца «Мои пенаты» Батюшкова. К ним относятся многочисленные послания к поэтам, учителям и друзьям. В посланиях обычно провозглашается литературная программа, устремленная к романтизму и исключающая классицизм. Послания часто включают бытовые и сатирические сцены, которые присутствуют не как живые и непосредственные впечатления, а в качестве литературно-условных примет и имеют чисто жанровое происхождение. Особенность пушкинской поэтики в лицее – усвоение разных поэтических школ. Пушкин не стремится подражать Жуковскому или Батюшкову. Он учится у них писать, хочет понять, как ему писать. Поэтому в посланиях Пушкин объявляет себя сторонником «арзамасских» творческих деклараций и одновременно отстаивает собственный путь. Так, послание «Батюшкову» («В пещерах Геликона…») завершается знаменательной цитатой-концовкой («Будь всякий при своем»).

Если в посланиях, в романсах, в элегиях вырабатывался пушкинский поэтический язык психологической лирики, пока достаточно условный, изобилующий готовыми формулами, то в одических жанрах (ода, песня, гимн, дифирамб), оживленных батальной лирикой 1812 г., слагалась гражданская лирика с ее высоким стилем слов-сигналов, метафорических образов, за которыми стояли устойчивые социально-политические понятия и ценности.

После 1815 г. заметно усиливается оппозиционность общественных настроений. Если в ранний лицейский период основная установка Пушкина состоит в том, что жизнь дана для наслаждения, то в поздний лицейский период он сожалеет о том, что пиршество духа невозможно вследствие несовершенных обстоятельств. Земные радости, чувственные желания уступают место грусти. Невозможность достичь полноты душевной жизни выдвигает в поэзии на первый план жанр элегии и близкий к нему жанр романса. Господствующее положение занимает исповедальная любовная лирика, которая реализуется в двух разновидностях – «унылой» и любовной элегии.

В «унылой» элегии преобладает одна страсть – уныние, страдание разлуки, воспоминание об утрате возлюбленной. Любовь, переживаемая героем, лишена, как правило, чувственного начала. Она созерцательна, платонична и часто религиозна.

Герой предстает мечтательным юношей – поэтом, оплакивающим любовные страдания. Типичная элегическая ситуация – предсмертный монолог. В таких элегиях преобладают устойчивые поэтические обороты («увяла в цвете лет» и др.). Те же чувства любовного томления и уныния характеризуют и романс. Но в нем речь может идти о герое, отделенном от автора. Такому герою сообщается особая биография воина-певца, павшего на поле битвы («Наездники»). В романсе может звучать и гусарская тема («Слезы»), в которой оживают приметы лирики Д.В. Давыдова.

Любовная элегия, в отличие от «унылой», выражала противоречивый внутренний мир героя («Элегия» («Опять я ваш, о юные друзья!»), «Элегия» («Я думал, что любовь погасла навсегда…»)). Основной герой в ней – задумчивый отшельник, бегущий из общества в естественный мир любви, наслаждений, поэзии. Иногда он является в облике скептического вольнодумца. Любовная элегия наполнена чувственной страстью. Герой в любовной элегии противоречив: он жаждет полноты наслаждений, но она оказывается невозможной.

В обращениях к друзьям («В альбом Илличевскому», «Товарищам», «В альбом Пущину», «Кюхельбекеру») возникает тема Лицея, мотив поэтического союза, «святого братства».

В целом, лицейская лирика носила ярко выраженный жанровый характер. Пушкину было присуще жанровое мышление: тема, стиль, лирический герой, авторский образ определялись жанром. Особенность лицейской лирики – игра поэтическими масками. Лицейская лирика была поэтическиусловной и не отражала ни реальное жизненное поведение Пушкина, ни его духовный и душевный мир. Но именно условность лирики была залогом поэтического новаторства Пушкина, который позднее наполнил условные и устойчивые поэтические формулы-сращения (утлый челн, во цвете лет и др.) конкретным жизненным содержанием.

Книжно-условный строй лицейской лирики отразился и на образе лирического героя. Он тоже жанровое лицо, стилевая маска, выбираемая соответственно жанру.

Юный Пушкин часто воображал себя то мечтательным, грустным поэтом («Певец»), то ленивым мудрецом («Городок»), то веселым и беспечным гулякой («Пирующие студенты»). В жизни он не был похож на литературные образы своих стихотворений. В лицейской лирике в центре стихов находится не автор, а обобщенный условный образ, зависимый от жанра. Выбор жанра определяет и выбор лирических масок героя, которые постоянно меняются. В стихотворении «Послание к Юдину» появляется образ юноши-отшельника («Живу с природной простотой, С философической забавой И музой резвой и младой»). В послании «К Батюшкову» возникает иная маска: «Философ резвый и пиит, Парнасский счастливый ленивец, Харит изнеженных любимец, Наперсник милых Аонид». В «Моем завещании» Пушкин примерил маску эпикурейца, поэта лени и сладострастной неги:

Здесь дремлет Юноша-Мудрец,
Питомец Нег и Аполлона.

В стихотворении «Опытность» – другая маска: влюбленного гуляки, живущего простой и веселой жизнью. Смена масок – это одновременно и смена жанровых и стилистических примет.

Другая особенность лицейской лирики – метафоричность и перифрастичность стиля. В «Подражании» (1816) прослеживается характерный метафорический стиль, иллюстрирующий мотив смерти:

Я видел смерть; она сидела
У тихого порога моего…

Элегическая грусть здесь трансформируется в бесконечную тоску и невозможность примириться со смертью. В других стихотворениях Пушкин сглаживает трагизм ситуации, говоря на том же метафорическом языке:

Не пугай нас, милый друг,
Гроба близким новосельем…

Он набрасывает «покров изящной беспечности» на изображаемую суровую действительность.

Господство перифрастического стиля выражается в том, что Пушкин, согласно поэтическим традициям и тогдашней поэтической моде, мыслит перифрастически: явления получают не прямые и точные названия, а условные описательные обозначения: вместо смерть – «гроба близким новосельем», вместо поэт – «наперсник богов», вместо римляне – «О Ромулов народ», вместо в школе – «Под сенью мирною Минервиной эгиды».

Сюда же следует отнести использование античных образов и реалий. Античность в стихах лицейского Пушкина – условная форма выражения его миросозерцания, его гармонически цельного восприятия жизни. В лицейской лирике античность символизирована и стилизована. Античные боги, мифологические персонажи, равно как и условные имена, – все это словесный маскарад, декорация, знаки, эмблемы, символы тех или иных ситуаций или переживаний.

В Лицее Пушкин прошел серьезную поэтическую школу. Он овладел многими жанрами и стилями. При этом он усваивал принципы поэтических систем, например Жуковского и Батюшкова. Жуковский открыл Пушкину многозначность слова, скрытую в нем эмоциональность, а Батюшков применил тот же принцип многозначности ко вполне земным чувствам. В лицейские годы из ученика европейских и русских поэтов Пушкин превратился в одного из ведущих лириков, принадлежащих к «школе гармонической точности». Из Лицея Пушкин вышел готовым отправиться в самостоятельное поэтическое плавание.

Петербургский период творчества (1817–1820)

Полный творческих замыслов, Пушкин вступил в новую пору своей жизни. Карамзин, Жуковский, Батюшков, Вяземский прочили ему поэтическую славу. Поэт – участник завершающего свое существование «Арзамаса» и по-прежнему противник «Беседы любителей русского слова». Однако он внимательно присматривается к ней и сближается с прежними литературными антагонистами – Грибоедовым, Катениным, Шаховским. Пушкин хочет, как он объяснил впоследствии в письме Катенину, избежать «односторонности в литературных мнениях», ибо всякая «односторонность есть пагуба мысли».

Если лицейская лирика связана с усвоением поэтических принципов психологического течения в русском романтизме, то в петербургский период ориентация отчасти меняется, и Пушкин направляет свои взоры к только что народившемуся гражданскому, или социальному, течению русского романтизма. Многие дружеские и творческие нити связывают его с Союзом Благоденствия и близкими к нему обществами и кружками – Вольным обществом любителей российской словесности, «Зеленой лампой», домашним кругом Н.И. Тургенева. В «Зеленой лампе» политическое и религиозное вольнодумство соединено с эротическими и вакхическими поэтическими мотивами, а в кружке Тургенева преобладали установки на социально-философскую лирику. В обществах и кружках вырабатываются основы гражданской поэзии, типологические черты которой хорошо известны – предпочтение философско-публицистичес-ких тем и жанров темам и жанрам интимной лирики, обращение к героическим и трагическим эпизодам национальной истории, непосредственно соотнесенным с современностью, поучительность (исторические «уроки»), установка на ораторский, декламационный стиль, аллюзионность и широкое употребление метафорических слов-сигналов.

В этом свободолюбивом кругу возникает пушкинская гражданская лирика, во многом определившая поэтику гражданского, или социального, течения русского романтизма и отмеченная теми же чертами. На этой лирике лежит отпечаток философско-политических споров и застольных разговоров.

Так, согласно биографической легенде, именно кружком Н.И. Тургенева, из окон квартиры которого был виден Михайловский замок, где убили Павла I, была вдохновлена ода «Вольность» (1817).

Ода «Вольность». Тема стихотворения двойственна – тирания монарха и тирания народа. В оде с наибольшей силой отразился круг идей, связывавших Пушкина с Н.И. Тургеневым – отношение к французской революции, к русскому самодержавию. Солидарность с Тургеневым заявлена в начале оды: Пушкин гонит «изнеженную лиру» и призывает «гордую певицу» Свободы. Для Пушкина не характерно противопоставление любовной и гражданской лирики, но оно свойственно его старшему другу, как впоследствии и декабристам. Кроме того, в оде преобладают абстрактные понятия («закон», «народ», «природа») в духе французской философии (Монтескье) и политических размышлений Тургенева. Исторические картины выступают значимыми «уроками» для современных правителей (социальный дидактизм).

Подчиняясь требованиям жанра, Пушкин написал оду в высоком стиле (торжественная интонация, декламационная ораторская речь с риторическими вопросами и патетическими восклицаниями). Поэт полон благородного негодования, обличая «тиранов мира», попирающих естественное право народов на свободу, и одновременно осуждает народ, казнящий монархов. Он призывает свято соблюдать закон, которому одинаково подвластны царь и народ. Нарушение закона гибельно для государства и для Свободы, которая возможна лишь при верховенстве законов. Для убедительности идеи Пушкин обращается к двум историческим событиям – Французской революции и убийству Павла I.

Людовик XVI пал «мучеником ошибок славных», т. е. всем известных. Он, как и его предок, правил Францией, не считаясь с законами. Результат для него оказался плачевным. Нарушение закона Людовиком XVI вызвало вероломное выступление якобинцев и преступное молчание народа, вставшего на сторону злодеев. Их презрение к закону позволило захватить власть Наполеону («самовластительному злодею»).

Перед «задумчивым певцом», в котором угадывается автор, открывается не только исторический пример Франции. Благодаря Клио, музе истории, выступающей знаком высшей воли, он слышит голос истины и видит «Пустынный памятник тирана, Забвенью брошенный дворец», потаенных убийц, крадущихся ночью, испытывающих одновременно и дерзость, и страх. Речь идет об убийстве Павла I, «увенчанного злодея».

Вывод из одических размышлений подается как исторический «урок», адресованный владыкам:

Склонитесь первые главой
Под сень надежную Закона…

Деревня (1819). В этом, одном из самых смелых гражданских стихотворений Пушкина, отчетливо видно, как сменяются жанровые поэтические маски – поэт-мечтатель, типичный образ для идиллии и пасторали, уступает место поэту-сатирику, образу, свойственному гражданской обличительной оде или близкому к ней жанру высокой сатиры. Все эти жанры требовали своего языка, своих условных устойчивых поэтических оборотов и формул, которые несли с собой легко узнаваемые метафорические образы, с предопределенными ценностными характеристиками. С одной стороны – «пустынный уголок», «приют спокойствия, трудов и вдохновенья» (словарь идиллии или пасторали), с другой – слова-сигналы: «невежества убийственный позор» – «зрелище рабства», «тягостный ярем» – «крепостное право» (словарь гражданской оды или жанра высокой сатиры).

Отличительная особенность «Деревни» состоит в том, что в ней Пушкин выдвинул тему поэтического творчества в связи с политической и социально-философской. Наслаждение творчеством невозможно при виде картин «барства дикого». Как поэт, Пушкин не может не откликнуться на страдания «народа». Вместе с тем он не хочет быть только поэтом-идилликом или только поэтом-сатириком. Всякая односторонность противоречит призванию поэта освещать все многообразие жизни и быть «другом человечества». Но свободно предаться вдохновению поэт может лишь в случае разрешения социальных противоречий. Отсюда следует, что исполнение поэтической миссии зависит от обстоятельств, лежащих вне личности.

В петербургский период складывается характерное для Пушкина представление о поэте как «друге человечества», в поле зрения которого – вся действительность. Подлинное призвание вдохновенного избранника – славить красоту и совершенство всего Божьего мира (впоследствии Пушкин скажет: «Мы рождены для вдохновенья, Для звуков сладких и молитв»), но он – по той же Божьей воле – обязан писать и о неприглядных сторонах действительности, мешающих ему выполнять истинную миссию. Таким образом, с начала творческого пути и до последних дней Пушкин отказывается отдать предпочтение личной или гражданской теме. Они могли существовать в его творчестве только на равных правах. Это служило залогом их объединения. Пушкин в петербургский период склонен к синтезу жанров и поэтических стилей.

Послание «К Чаадаеву» (1818). Впечатляющим примером такого синтеза и законченным его образцом выступает дружеское послание «К Чаадаеву». В нем пушкинское вольнолюбие проявилось с особой силой. Пушкин разделяет убеждение друзей-либералов в том, что радость жизни и счастье человек может постичь лишь в свободном обществе. На первый план выдвигается мысль об отчизне, служение которой становится потребностью души поэта. В стихотворении чувства Чаадаева и Пушкина объединяются («Недолго нежил нас обман…», «Но в нас горит еще желанье…», «Мы ждем с томленьем упованья…», «Напишут наши имена!»).

Послание начинается с традиционного элегического зачина, с грустной ноты: упоение жизнью оказалось всего лишь «обманом». При столкновении с реальностью мечты о славе, любви, свободе часто оборачиваются неверием, сомнением. Но героические и честолюбивые мечты не угасают, а вновь овладевают поэтом. Печальный тон сменяется бодрым, жизнерадостным:

Но в нас горит еще желанье…

Стихотворение превращается в вольный порыв к свободе. Страстную жажду «вольности святой» не могут победить ни трудности борьбы, ни грозящие преграды, ни «гнет власти роковой».

В «Деревне» и «Вольности» Пушкин подразумевал под свободой прежде всего закон, конституцию, ограничивающие власть царя. В послании «К Чаадаеву» сохранилось такое понимание слова «свобода»[84].

Однако романтический порыв выражен с такой всеобъемлющей мощью, которая раздвигает и расширяет значения слов. При этом для сопряжения и совмещения личной и гражданской тем Пушкин использует условные и устойчивые метафорические формулы-сращения и слова-сигналы, взятые из языка как интимной, так и гражданской лирики. Например, «звезда пленительного счастья» – типичное слово-сигнал, безошибочно узнаваемое и означающее «политическая свобода». Сочетание «горит желанье» пришло в послание из языка интимной лирики. Обычно оно выражало любовную страсть (ср. его употребление в поздней элегии Пушкина: «В крови горит огонь желанья»; здесь «огонь желанья» – «любовь»). Однако Пушкиным оно применено к гражданской страсти – «Пока свободою горим». А выражение «Но в нас горят еще желанья» объединяет и страсть любовную, и страсть гражданскую. В порыве к вольности участвуют все силы души:

Мы ждем с томленьем упованья
Минуту вольности святой,
Как ждет любовник молодой
Минуту верного свиданья.

Гражданская и личная темы соединились. Элегический словарь получил возможность выражать гражданские чувства, а словарь гражданской лирики (слова-сигналы) – личные эмоции. Гражданская тема рассталась с безличной абстрактностью и отвлеченностью, а личная тема наполнилась гражданским содержанием и смыслом.

Тот же синтез наблюдается и в послании «К Н.Я. Плюсковой». Пушкин заключает стихотворение стихами:

Любовь и тайная свобода
Внушали сердцу гимн простой,
И неподкупный голос мой
Был эхо русского народа.

Поэт в интимном послании выразил высокими словами и гражданскими понятиями комплиментарное восхищение добродетельной женщиной с «приветною красой».

Петербургский период отмечен не одними лишь вольнолюбивыми стихотворениями. Упоение жизнью с ее радостями, вакхическими удовольствиями, любовью, дружбой проявляется едва ли не в каждом стихотворении Пушкина («Торжество Вакха», «Дорида», «Веселый пир» и др.). В одном из лучших посланий – «Кривцову» поэт славит жизнь, юность, ее наслаждения. Даже смерть не омрачает любви:

Смертный миг наш будет светел;
И подруги шалунов
Соберут их легкий пепел
В урны праздные пиров.

Итогом пушкинского творчества в петербургский период стала поэма-сказка «Руслан и Людмила». Она была начата Пушкиным, по его словам, в Лицее, а закончена в марте 1820 г.

На Кавказе поэма дополнилась эпилогом, а в конце 1820-х годов – прологом.

«Руслан и Людмила» (1817–1820). Первая поэма Пушкина была новаторским произведением. В нем поэт широко использовал старинные народные сказания. В основе сюжета поэмы – любовь главных героев, которые на пути к счастью встречают множество препятствий. Приключения героев, их встречи со злыми и добрыми волшебниками придают поэме сказочный колорит. Но в поэму входит и героическая история. В последней, шестой, песне Руслан борется за независимость родины с захватчиками-печенегами. Это патриотическое чувство сближает Руслана с былинными богатырями. Вместе с тем пушкинские герои еще очень условны: Людмила больше похожа на барышню пушкинского времени, чем на степенную древнерусскую красавицу; Руслан тоже не всегда выглядит былинным или сказочным богатырем и напоминает то витязя русской старины, то сказочного персонажа, то героя русской баллады, то средневекового рыцаря, то романтического героя, совершающего подвиги во славу возлюбленной (в литературе о поэме указывалось на связь ее сюжета с поэмой Ариосто «Неистовый Роланд»).

В любовных приключениях героев в полной мере запечатлелась жизнерадостность Пушкина, его вера в победу справедливости, добра и красоты.

Поэма «Руслан и Людмила» включает разные жанры: волшебную сказку с ее характерным сюжетом, основные слагаемые которого – утрата, поиски, обретение, рыцарский эпос, былинный эпос, балладу и лирические жанры – элегию и дружеское послание. Все эти жанры втянуты в литературную игру Пушкина, который то подделывается под известные литературные формы, то пародирует их.

Текст «Руслана и Людмилы» держится на иронии, но она только усиливает впечатление о литературной жизнестойкости многих жанров. Пушкин не дает предпочтение ни одному из них. Он ведет беседу с читателем и, развивая сюжет, попутно вводит в него признаки тех жанров, которые наиболее для него свойственны. Жанр волшебной сказки требует, чтобы у Руслана были не только антагонисты, препятствующие ему найти Людмилу, но и деятельные помощники. Сны Людмилы непременно вызывают в памяти жанр баллады. Имя Людмилы – тоже балладное имя: так звалась героиня одноименной баллады Жуковского.

Новаторский характер поэмы связан также с образом автора. Современник читателей, а не героев, автор разъясняет ход событий, иронически толкует их. Он сообщает читателям массу далеких от сюжета поэмы сведений, смеется над поступками, мыслями, намерениями, душевными движениями героев. Он, конечно же, не верит во все те чудеса, о которых рассказывает. Он молод, весел, остроумен. Поэма – его воображение, его вымысел, и он волен поступать с героями так, как ему вздумается. Благодаря образу автора история и современность в поэме связались воедино. Заметим, что тот же способ впоследствии Пушкин применил в романе «Евгений Онегин».

Современники по-разному оценили поэму, но, может быть, самым дорогим для Пушкина был отзыв Жуковского, подарившего автору «Руслана и Людмилы» свой портрет со ставшей знаменитой надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя…».

Созданием поэмы «Руслан и Людмила» закончился петербургский период жизни и творчества Пушкина.

Южная ссылка (1820–1824)

Внезапно над Пушкиным разразилась гроза. В эпилоге к поэме «Руслан и Людмила» он писал:

На крыльях вымысла носимый,
Ум улетел за край земной;
И между тем грозы незримой
Сбирались тучи надо мной!..

В мае 1820 г. Пушкин был выслан из столицы и отправлен в фактическую ссылку на Юг (официально – переведен на новое место службы).

Южный период отчетливо разделялся на два временных отрезка – до и после кризиса 1823 г.

Период Южной ссылки справедливо считается периодом почти полного господства романтизма. На юге Пушкин знакомится с поэзией Байрона, и это усиливает волновавшие его романтические настроения. Южный период творчества связан с воплощением романтического характера байроновского типа («современного человека», представленного Чайльд-Гарольдом) в его русской интерпретации – вольнолюбивого мечтателя и разочарованного индивидуалиста. Пушкин овладевает романтической темой, романтической проблематикой и романтическим стилем. Он окончательно сводит воедино стили двух течений русского романтизма – психологического и гражданского, или социального[85]. И, что очень существенно, этот синтез предстал в больших лироэпических жанрах. Именно в романтической лирике и в романтических поэмах Пушкин преодолевает жанровое мышление.

Итак, влияние Байрона и чтение его поэм определили устремленность к романтизму и творческое содержание южного периода. И все-таки связывать южный период только с воздействием Байрона было бы опрометчиво. Для понимания творческого развития Пушкина в суждение о будто бы полном господстве романтизма в южный период нужно внести существенные коррективы.

На Юге Пушкин испытал не только влияние Байрона, но пережил глубокий интерес к французскому поэту-классику Андре Шенье, со стихотворениями которого, только что вышедшими (1819), он познакомился перед отъездом на Юг. Том стихотворений Андре Шенье стал любимым чтением Пушкина в южный период. Шенье с его пластикой, сдержанностью, гармонией явился для Пушкина прямым и оберегающим противовесом байроновской безудержной и часто алогичной эмоциональности. К этому нужно добавить, что в Пушкине не угасли ни наследие Парни и просвещенного XVIII в., ни вольтеровский скептицизм: именно на Юге, следуя этим традициям, он написал шутливую, сладострастную и богохульную, но вовсе не антирелигиозную поэму «Гавриилиада» (1821).

Если в поэмах преобладает влияние Байрона, то в лирике ему не уступает влияние Шенье. Творчество южного периода развивается из противоречия между романтизмом Байрона и классицизмом Шенье, устремляясь к примирению между ними, к синтезу романтизма и классицизма в чисто пушкинской поэтической системе, предполагающей выражение эмоциональной субъективности и конкретного психологического переживания точным и ясным словом. Подобно тому как Байрон противостоял холодному рационализму, так Шенье – эмоциональной несобранности, иррациональности, внося дисциплину эстетического вкуса в стиль, передающий романтическую взволнованность. Оба поэта были Пушкину необходимы и служили дополнением и противоядием один другому.

Лирика южного периода (1820–1824). Творчество Пушкина 1820–1824 гг. отличается своим откровенным, почти господствующим лиризмом. В это время исчезает свойственный юному Пушкину налет ученичества, пропадает дидактизм, характерный для гражданских стихотворений, устраняется жанровая нормативность, упрощается самая структура лирического стихотворения. Пушкин в романтической лирике создает психологический портрет современника, эмоционально соотнося его с собственным поэтически воспроизведенным характером. Личность самого поэта предстает главным образом в элегической тональности. Центральная тема – ощущение новых впечатлений, жажда свободы, стихийное чувство воли, контрастное повседневной жизни. Постепенно, однако, ведущим становится стремление раскрыть внутренние стимулы поведения в связи с мотивом свободы.

Романтическое настроение, возникающее в лирике Пушкина, предопределено особым осмыслением биографических обстоятельств, получающих обобщенную трактовку. В элегиях Пушкина возникает конкретный образ изгнанника поневоле, рядом с которым появляется условно-романтический образ изгнанника добровольного. Этот образ соотнесен с байроновским Чайльд-Гарольдом и с римским поэтом Овидием. Пушкин переосмысливает факты своей биографии: не его, Пушкина, сослали на Юг, а он, следуя своим нравственным исканиям, покинул душное столичное общество. В этом отношении поэт воплощает романтический дух либеральных идей века: сила нравственного чувства противостоит обстоятельствам и хотя бы в личном сознании побеждает окружающую его суровую действительность.

«Погасло дневное светило…» (1820). Уже в первом стихотворении, написанном на Юге, присутствует господствующая для всей романтической лирики интонация элегического раздумья. В центре элегии – личность самого автора, вступающего в новую пору жизни. Главный мотив – возрождение души, жаждущей свободы и нравственного очищения.

Стихотворение подводит итог внутренней жизни поэта в Петербурге и осмысливает ее как несвободную и нравственно неудовлетворительную. Отсюда контраст между прежним существованием и ожиданием свободы, сопоставляемой с грозной стихией океана. Личность поэта помещена между «берегом отдаленным» и «берегами печальными». Душа поэта устремляется к стихийной жизни природы, ей свойственно активное начало, которое олицетворено в образе могучего океана. Рефреном проходят строки:

Шуми, шуми, послушное ветрило,
Волнуйся подо мной, угрюмый океан.

Сопровождая лирическое чувство, этот лейтмотив проясняет противоречивость душевного состояния и создает перспективу неограниченных желаний личности. Природа рисуется не только необычной, что характерно для романтической лирики южной ссылки[86], но и внутренне противоречивой. Она заключает в себе представление о мощи стихии и ее произволе («По грозной прихоти обманчивых морей», «угрюмый океан»). Главное в пушкинском изображении – не реальная живописная картина, а выражение стихийного движения, активности, безграничной свободы. В элегии преобладают эмоционально-оценочные эпитеты и глагольная экспрессия («Шуми, шуми…», «Волнуйся…», «Лети…, неси…»).

Композиция стихотворения («бегство» из «отеческих краев» и устремленность к «пределам дальным») помогает развернуть внутреннюю тему – драму поэтической души.

Драматическая коллизия – разрыв с прошлым и неопределенность настоящего и будущего – развернута не только в пространстве, но и во времени. Временной план – самый важный. Романтическая тема «добровольного бегства» объясняется не внеличными, внешними обстоятельствами, а сугубо внутренними причинами. Подлинная причина «бегства» – душевные потребности. Разрыв получает психологическое обоснование вследствие нравственного недовольства обществом и собой, осознаваемого личным заблуждением. Анализ психологических мотивов приводит к необходимости очищения от страдания и от ложных идей. Само по себе «бегство» не излечивает от ран («Но прежних сердца ран, глубоких ран любви, Ничто не излечило…»), однако освобождение души рисуется в широкой перспективе обновления. Добровольный изгнанник готов к вдохновенному приятию жизни.

Хотя неудовлетворенность Пушкина направлена в глубь души, ее питает бытующая общественная мораль, которая находит своих приверженцев среди «питомцев наслаждений», «минутных друзей», «изменниц младых», «наперсниц порочных заблуждений». Само «бегство» осмыслено не просто как «бегство» от этих «друзей» и этих «изменниц», но от всего круга общества. Поэтому отрицание получает широкое и обобщенное выражение.

Элегия Пушкина перекликается и в своем стихе, и в «музыкальном» оформлении, в композиции с психологическими элегиями Жуковского, романтический стиль которого Пушкин уже усвоил. Здесь и привычные перифразы и формулы («Погасло дневное светило…», «Желаний и надежд томительный обман…», «Где музы нежные мне тайно улыбались», «Где рано в бурях отцвела Моя потерянная младость…», «хладное страданье»), и выдвижение на первый план эмоционального ореола слова, а не его предметного значения, и повторы, «музыкально» организующие речь. Для композиции стихотворения характерна инверсия. Последовательность речи нарушена хотя бы тем, что о возрождении души говорится в начале элегии, а о «бегстве» – в конце. Но такой принцип строения поддерживает мысль о переломе судьбы. Безграничная перспектива открывается заключительными стихами, дважды до этого повторенными в элегии. Фон природной стихии тоже несет содержательную функцию: от «сумерек» души к яркому свету («Погасло дневное светило…» – «Земли полуденной волшебные края…») через грозную и неведомую стихию («Волнуйся подо мной, угрюмый океан»). Однако вся картина не превращается в аллегорическую: предметные образы не теряют самостоятельности и лишь сопровождают переживание.

Значение элегии «Погасло дневное светило…» для романтизма Пушкина трудно переоценить. В ней впервые возникает лирический характер современника, данный посредством самонаблюдения, самопознания. Этот характер обрисован в эмоциональном ключе. Поверх реальных биографических фактов Пушкин строит условно-романтическую духовную биографию, одновременно и совпадающую и не совпадающую с реальной. Субъектом лирического произведения оказывается автор и не автор. Эта двойственность носителя переживания находит поддержку в романтическом двоемирии, в разочаровании в прошлой жизни и в вольнолюбивых надеждах. Однако разочарование не носит всеобщего и абсолютного характера: идеалом личности становится полнота жизни, которая выступает безусловной ценностью.

Поскольку внешнее не способно удовлетворить, а может лишь намекнуть, оттенить глубину духа, то в шуме ветрила и в волнении океана заложено звучание души, внимающей самой себе. Лирическая речь обращена к себе и не нуждается в слушателях: душа беседует сама с собой, удовлетворяясь этим общением и развертывая неутомимо деятельные свои глубины. Их обнаруживает и выявляет контраст между элегической тональностью воспоминания и грозной «музыкой» океана.

Мотивы, столь отчетливо выраженные в элегии «Погасло дневное светило…», свойственны и другим программным произведениям Пушкина, в частности стихотворению «К Овидию», которое строится на сопоставлении двух образов изгнанника – самовольного и насильственного.

В это время Пушкин создает множество романтических стихотворений, связанных с разочарованием в прошлом и с порывом к свободе. Среди них значительные лирические признания: «Я пережил свои желанья…», «Узник», «Кинжал», «Дочери Карагеоргия», «Гречанка верная! не плачь, – он пал героем…», «Война», «Мне вас не жаль, года весны моей…» и др.

«Узник» (1822). Свобода понимается в «Узнике» в духе фольклорных традиций: как безграничная воля, стихийное чувство, родственное проявлениям природы. Свобода живет во всякой душе: орел, «вскормленный в неволе», томится по воле. Чрезвычайно важен мотив «понимающей» души, наделенной теми же стремлениями («Как будто со мною задумал одно»). В стихотворении сопоставлены два мира – реальный и идеальный, переданные через зримый контраст суженного пространства («Сижу за решеткой в темнице сырой…») и вольной, широкой жизни, открытой мысленному взору («белеет гора», «синеют морские края», гуляет «ветер»).

Свобода нуждается в защите, орудием которой избран тайно охраняющий ее кинжал. Он воспринимается «последним судьей позора и обиды».

Внешние события часто выступают не со стороны их внутреннего смысла и значения, а с точки зрения их воздействия на душу, т. е. в типично романтическом ключе. Так, воспламененный известиями о восстании в Греции, Пушкин в стихотворении «Война» сосредоточивает внимание на том, что война несет ему. Поэта увлекает мысль о войне как сильном душевном потрясении, источнике новых тем для творчества («И сколько сильных впечатлений Для жаждущей души моей!», «Все ново будет мне…»). Сама восставшая Греция и ее цели мало занимают его воображение, ибо война по-романтически понята как «слепая славы страсть», губящая и личность, и свободу.

Свобода – основной мотив поэтических устремлений – сопоставима с полнотой жизненных ощущений. Пушкин в южный период отказывается от жанрового типа поэта, от условных масок лирического героя, а пишет от своего лица. В связи с этим преодолевается стертость выражения элегических чувств. Особенно характерны в этом отношении стихотворения о поэтическом творчестве и любви. Так, в стихотворении «Мне вас не жаль, года весны моей…» типичная композиция элегий (анафорическое строение), традиционная перифраза («года весны моей»), условные элегические формулы («таинства ночей», «неверные друзья», «изменницы младые») и самая обрисовка поэта («Задумчивый, забав чуждаюсь я») наполняются живым чувством автора, призывающим поэтическое вдохновение. Последний стих («Придите вновь, года моей весны!») опровергает первый («Мне вас не жаль, года весны моей…»). Автор тяготится грустью, ему свойственна деятельная душа. Пушкин интонационно подчеркивает это: расслабленная, «элегическая» инверсия («весны моей») сменяется энергичным «моей весны», а слово «весна» получает дополнительное усиление в качестве рифмы.

Романтизм наложил печать и на историческую тему, выраженную в оде-элегии «Наполеон» и в балладе «Песнь о Вещем Олеге».

Ода-элегия «Наполеон» (1821) вызвана известием о смерти французского императора. Когда народы боролись с Наполеоном, то его имя наводило «ужас». Но к 1821 г. и после его смерти оценка Наполеона пересматривается: реставрация монархий изменила взгляд на Наполеона как на преступника и тирана. Настала пора взвешенных, более объективных оценок, выдержанных не в эмоциональном, а в историко-философском ключе[87].

Наполеон рисуется в стихотворении ведущим характером века, в котором различимы два разных образа – «могучего баловня побед» и несчастного, разочарованного и трогательного изгнанника. Противоречивость деятельности Наполеона зависит от его характера и рассматривается с романтической точки зрения – отношения «великого человека» к свободе политической и национальной.

Через все стихотворение проходит мысль о несовместимости своенравного произвола индивидуалистически понятой личной свободы и свободы народов. История осуществляет тайным образом стихийную свободу, которая и есть закон жизни. Наполеон бросил вызов истории, человечеству, народам и каждой отдельной личности, ибо они – хранители стихийного чувства свободы. Это противопоставление императора всему человечеству закреплено в кольцевой композиции стихотворения: «Чудесный жребий совершился: Угас великий человек»[88] – «Хвала! он русскому народу Высокий жребий указал, И миру вечную свободу Из мрака ссылки завещал».

Личная воля Наполеона привела к гибели его империи и обрекла императора на «изгнанье», но она же пробудила Россию, которая стала непосредственной причиной краха его честолюбивых претензий. В объяснении сути исторических событий Пушкин еще стоит на романтической точке зрения.

Конец исторической деятельности Наполеона связан с пробуждением в нем человека. Наполеон искупил «страданья» и «зло воинственных чудес» «Тоской изгнанья Под сенью чуждою небес». Тиран стал изгнанником. Это примиряет с Наполеоном. Теперь он частный человек, которому открылись общечеловеческие ценности: «Забыв войну, потомство, трон», он «думал» о «милом сыне».

Романтическое освещение исторических фактов нашло отражение и в балладе «Песнь о Вещем Олеге».

«Песнь о Вещем Олеге» (1822). Балладная традиция «Песни…» восходит к романтическим балладам Катенина, хотя самый размер стиха – амфибрахий – выбран вслед за Жуковским («Граф Габсбургский», «Горная дорога»)[89].

В «Песне…» Пушкин избегает фантастики и уклоняется от обычного для баллад чудесного вымысла. Обработка исторического сюжета под пером Пушкина была подчеркнуто беспристрастной[90]. Авторский голос не вмешивается в происходящие события. В отличие от Жуковского и Рылеева Пушкин называет жанр стихотворения не балладой и думой, а «песнью», подчеркивая тем самым, что опирается не на жанр западноевропейского фольклора и литературы, не на общеславянские предания, а на древнерусские летописи и легенды.

В балладе Пушкина национально-исторический колорит создается несколькими путями. Поэт заметно стилизует поэтическую речь и придает ей торжественность. Он воспроизводит «дух» IX столетия. Не случайно центральный мотив связан с конем. Пушкин писал А.А. Бестужеву: «Товарищеская любовь старого князя к своему коню и заботливость о его судьбе есть черта трогательного простодушия…». Историческая легенда заметно психологизирована. Трогательная любовь Олега к коню оправдана образом жизни древнего человека на Руси. Но Олег, как и подобает человеку IX–X столетий, верит в предсказания, в судьбу, в нечто, стоящее над ним. Толкователем судьбы, высшей воли выступает кудесник – «любимец богов». Характерно, что кудесник, волхв – слуга Перуна и, стало быть, язычник. В пушкинской балладе слились два мотива: жизнь Олега – князя-воина и человека – непосредственно связана с его конем, но предсказание гласит, что смерть Олегу принесет конь.

При всем историзме баллада, с одной стороны, несет на себе явные следы романтической поэтики. Подобно Людмиле у Жуковского, наказанной за ропот на Бога и за неверие в счастье, Олег карается за сомнение в истине слов кудесника, речь которого заметно романтизирована («И синего моря обманчивый вал В часы роковой непогоды…»). Такие переживания и в таком словесном обрамлении, конечно, чужды древнерусскому князю. Но самое главное – Пушкин не понял летописца, наделив кудесника, волхва, язычника даром прорицателя и толкователя воли Провидения. Летописец осуждает Олега, поверившего язычнику, который говорит ложь. Для летописца кудесник – враг истинной веры и не может быть ни предсказателем, ни толкователем судьбы, ни древнерусским «поэтом». В понимании предания сказалось романтическое представление о поэте как пророке и глашатае высшей воли, Божьем избраннике.

С другой стороны, смерть Олега проста и естественна. Мотивы предсказания и сомнения поданы в балладе как историческая характерность и служат психологической мотивировкой поведения Олега.

В целом летописное предание описано в романтическом ключе. Личная воля Олега ограничена (и это свойственно романтизму) «вероломством» судьбы, непредвиденно для героя настигающей его. Мотив предсказания утверждает случайность частной жизненной доли. Закономерность Олеговой смерти романтически декларирована в предсказании кудесника и мотивирована «простодушием» князя. Знание этой закономерности доступно лишь вдохновенному «поэту-пророку», приближенному к тайнам бытия. Ему доверено эти тайны возглашать. Закономерность судьбы выступает в форме случайности, случайность же таит в себе некую закономерность, не могущую быть постигнутой простыми смертными. Мотив этот имеет и глубоко личное значение: кудесник неподвластен людям, он – вдохновенный пророк, исполняющий волю богов. В этом выразилось поэтическое самосознание Пушкина.

Поэт сосредоточил внимание на зависимости личности от внешнего мира. Спокойствие человека мнимо: его подстерегает неожиданность невидимых ему и непредугаданных им сил, которые проявляют себя роковым образом. В ту самую минуту, когда Олег почувствовал себя вне воздействия высших сил, они его покарали. В романтической форме Пушкин передал драматизм отношений человека с миром. Простота сюжета обнаружила стоящую над человеком власть обстоятельств, пока еще не исторических, но представших как общие жизненные закономерности.

Наряду с романтической лирической стихией в южный период не менее мощно проявилась другая, антологическая лирическая струя, также в основном элегическая.

Лирическое «я» в ней выражено посредством сдержанного, пластически и живописно точного изображения предметного, объективного мира. В этой, восходящей к «антологической», разновидности жанра элегии сказалось влияние А. Шенье, которое обуздывало романтический субъективизм и направляло переживание в дисциплинирующее эмоциональность русло классической или антологической лирики. Если «Послание к цензору» (1822) выдержано в духе классицистической поэтики и представляет собой сочетание оды (патетика, исторические сопоставления) с эпиграммой (ирония), то в стихотворениях «Муза», «Надеждой сладостной младенчески дыша…», «Дориде», «Юноша», относящихся к самым интимным признаниям Пушкина, господствует антологическая лирика. Конечно, романтический стиль наложил отпечаток и на пушкинскую антологическую лирику, но все же перечисленные стихотворения никак не вмещаются в границы романтизма.

«Редеет облаков летучая гряда…» (1820). Эта элегия, как и названные стихотворения, входила в раздел «Эпиграммы во вкусе древних» (под этим заглавием они помечены в третьей кишиневской тетради). Элегическая грусть здесь более «античного» происхождения, чем романтического. Поэт размышляет о том, что «звезда печальная, вечерняя звезда»[91], столь близкая его сердцу, одновременно оказывается далекой и недостижимой. Магический луч звезды пробудил в душе поэта воспоминания о том, что «дева юная» тоже «искала» звезду «во мгле». Поэт нашел в «юной деве» родную душу, и она стала для него земным знаком небесного светила. Образ звезды вызывает признание в любви к женщине, охваченной, подобно поэту, любовным, но не разделенным порывом.

Романтическая элегия слита в стихотворении с антологической благодаря «романтической» ситуации и теме воспоминания, типичной для романтической лирики. Однако сквозь «романтическую» ситуацию проступает легкий очерк античной идиллии – таврический пейзаж с его «сладостным» шумом моря, чутким сном миртов и кипарисов, «ночною тенью на хижинах» и «полуденными волнами». Земной мир внутренне гармоничен и вписан в мировую гармонию: пространство раздвигается ввысь, вертикально («летучая гряда облаков», «луч») и вдаль, горизонтально («равнины», «скалы», залив, долины, море). Над всем этим светит звезда, составляющая центр пейзажной картины, который стягивает в фокус все явления и чувства. Лирический герой, ощущая величественную гармонию природы, не может слиться с ней, поскольку на его любовь нет ответа и в его душе нет гармонии. На всю эту «мирную страну» он смотрит с печалью, сознавая свою неполную причастность ей.

Тот же синтез романтической и антологической элегий (его можно обозначить как «романтизация» антологической лирики) демонстрирует первый опыт (1820) антологической лирики на Юге – стихотворение «Муза» («В младенчестве моем меня она любила…»). В нем отчетливо проявились стиль А. Шенье, «мудрого и вдохновенного подражателя» древнегреческой поэзии, и влияние антологической лирики Батюшкова (по признанию Пушкина, строки «Музы» «отзываются стихами Батюшкова»).

«Муза» («В младенчестве моем меня она любила…») (1821). С поэзией Шенье связана форма фрагмента, александрийский стих и сюжетная ситуация «учитель – ученик», сходная с IX фрагментом идиллии «Всегда это воспоминание меня трогает…», в которой описывается урок игры на флейте. Пушкин как бы перенесся в античную эпоху и от лица поэта того времени описывает обучение искусству поэзии. Он вводит образ Музы, возникающий в связи с античными ассоциациями и предстающий в облике «девы тайной». Ей, однако, придаются вполне реальные черты («с улыбкой», «локоны», «милое чело»). Детали пейзажа («в немой тиши дубров») теряют нарочитую условность и превращаются в детали, характеризующие античность. Так появляются «гимны важные, внушенные богами», «песни мирные фригийских пастухов», «семиствольная цевница», «тростник», «свирель». Эти реалии – не условные стилистические знаки, а признаки архаической культуры. Пушкин намеренно создает античный колорит, благодаря чему оживает древний миф: богиня вручает юноше-ученику вместе с цевницей божественный дар песнопения. Он обязывает юношу-поэта петь обо всем, не исключая ни высоких, ни низких предметов, ни высоких, ни низких жанров, ни торжественной, ни буколической (т. е. изображающей простые картины мирной природы) поэзии.

Поэзия рождается в двух сферах – на земле и в небе. «Тростник», врученный Музой, инструмент посюстороннего, земного мира, получающий высшее значение в руках самой Музы, оживляющей ее «божественным дыханьем». Стало быть, подлинная красота содержится в том, что одухотворено свыше. Поэтический дар возникает не в виде мистического откровения, как изображали романтики, а является наставничеством богини, передаваемым с изящной грацией ее избраннику, который таким путем приобщается к высшим тайнам одухотворенной красоты.

В «Музе», как и в других стихотворениях, в основу положено элегическое воспоминание о «младенчестве». Затем оно развертывается и наполняется конкретными чертами, постепенно сближаясь с настоящим («наигрывал» – «оживлен»). Просветленная романтическая печаль о прошедшей гармонической юности, начало пробуждения поэтического таланта и последующие события предстают в двух пересекающихся планах – событием мифа и собственным творческим опытом, сопрягая образ античного юноши и его рассказ с лирическим образом самого поэта и его воспоминанием о своем прошлом.

Романтическая и антологическая лирика вдохновлялись идеалом полноты жизни, которая проявилась в интенсивной напряженности контрастных чувств, в глубине раздумий и желаний («Кто видел край, где роскошью природы…», «Простишь ли мне ревнивые мечты…» и др.). Рядом с традиционными романтическими мотивами о скоротечности жизни («Гроб юноши», «Умолкну скоро я… Но если в день печали…») возникают новые, в которых разочарование уступает место прославлению радостей жизни («Мой друг, забыты мной следы минувших лет…»). Особенно примечательно в этом отношении стихотворение «Надеждой сладостной младенчески дыша…».

Сюжет стихотворения, написанного александрийским стихом, держится на противоположности двух мыслей: если бы я верил в бессмертие, я бы добровольно окончил свою жизнь и тем достиг блаженства, потому что унес бы с собой «в пучины бесконечны» все, что мне дорого, обрел бы свободу, наслаждение и созерцал бы мысль, плывущую в небесной чистоте; но так как я не верю в бессмертие, то я хочу долго жить, чтобы всем, что для меня дорого, и особенно «образом милым», насладиться здесь, потому что его не будет там.

Здесь видно, как в разгар романтизма вырабатывается то мироощущение, которое воплотится в лирических шедеврах конца 1820-х – начала 1830-х годов («Когда за городом задумчив я брожу…», «Элегия» и др.).

Духовный кризис 1823 г. и пушкинская лирика 1823–1824 гг. Свойственный Пушкину в начале 1820-х гг. радикализм его общественной позиции сменяется глубоким духовным кризисом, вызванным событиями европейской и русской жизни. Пушкин тяжело пережил поражения революций в Европе («Кто, волны, вас остановил…»). Вглядываясь в русскую жизнь, он не находил в ней возможностей для практической победы вольнолюбивых настроений. В его глазах в новом свете предстали и «вожди», «избранные» натуры, и «народы». Пушкин «осуждает» и тех, и других, но постепенно главной мишенью его иронических размышлений становятся «вожди». Скептические ноты слышались в стихотворениях Пушкина и раньше 1823 г. Уже в послании В.Ф. Раевскому (1822) Пушкин отвергает просветительскую миссию поэта и господствующее мнение о цели поэтического творчества. Кризис 1823 г. выразился прежде всего в расставании с просветительскими иллюзиями, касавшимися отношений «личности и среды, деятеля и народной массы». В соответствии с этим меняются и ценностные акценты. Разочарование Пушкина распространено на ведущую роль избранной личности в мире, которая оказалась не в состоянии исправить среду и вынуждена была подчиниться обстоятельствам. Значение «избранных» судьбой не оправдалось и в другом отношении: народ не пошел за своими «просветителями» и, несмотря на все их усилия, остался «непросвещенным». Но разочарованию подверглись не только «толпа», не только «избранные» – Пушкин недоволен собой, своими «ложными» «идеалами», своими «иллюзиями». Особенно резко разочарование поэта выразилось в стихотворениях «Свободы сеятель пустынный…» и «Демон».

«Свободы сеятель пустынный…» (1823). Эпиграф к притче «Свободы сеятель пустынный…» взят из Евангелия от Луки. Он задает масштаб мысли Пушкина и сообщает ей всеобщую значимость и вечность. Сеятель свободы оказывается одиноким в пустыне мира, не находя отзвука своим проповедям и призывам. Народы не внимают ему и не идут за ним. Образ сеятеля трагичен, потому что он слишком рано пришел в мир, и его слово, обращенное к народам, брошено на ветер. Но это не значит, будто оно лишено истины. Трагизм ситуации состоит в том, что слово правды пропадает втуне и не может зажечь сердца. Горько иронизируя над народами, Пушкин в то же время скорбит о них. Семена свободы не могут дать всходы, ибо они брошены сеятелем в «порабощенные бразды». Народы, пребывающие в рабстве, не просвещены, их мысли и чувства не пробуждены, и усилия сеятеля остаются бессмысленными. Так рабство становится непреодолимым препятствием для достижения вольности. Пушкин пришел к заключению, что в современных, исторически конкретных условиях перемены правлений в духе либерализма невозможны. Сначала необходимо просветить народы.

Пушкин почувствовал, что потерял идеологическую точку опоры: старые идеалы уже потерпели крах: он не находил их ни в своей душе («Душа час от часу немеет…»), ни в исторической действительности («Везде ярем, секира иль венец…»), ни в «героях» («Но что же в избранных увидел? Ничтожный блеск…»). Новые идеалы еще не родились. Единственной реальностью оставалась «безыдеальность», отсутствие положительных начал, байроновский скептицизм. Но Пушкин колебался и в его оценке. С одной стороны, он смотрел на мир глазами байроновского человека, а с другой – это «пленительный кумир» казался ему «безобразным призраком» и предстал в образе врага Бога и человечества – искушающего демона.

«Демон» (1823). В центре стихотворения «Демон» – разочарованная личность, ничему не верящая, во всем сомневающаяся, мрачная и отрицательная. В «Демоне» объединены и привлекательность духа отрицания и сомнения, и не удовлетворяющая поэта душевная пустота («безлюбовность»). Разочарованная личность – носитель протеста против господствующего порядка – сама оказывается несостоятельной, ибо не имеет никакого положительного идеала. Результат скептического взгляда на мир – омертвление души и неспособность ее к постижению жизни:

Он звал прекрасное мечтою;
Он вдохновенье презирал;
Не верил он любви, свободе,
На жизнь насмешливо глядел —
И ничего во всей природе
Благословить он не хотел.

«Демон» обнаруживает спор двух «я» автора. Дух отрицания противоположен чувству полноты жизни, которое выступает идеальной нормой отношения человека к миру. Но демоническая позиция не отрицается вовсе, как не отбрасывается и пламенный порыв избранной романтической души. «Демон» означал усиление байронизма, которое охватывало все более широкие области действительности и все более глубокие слои мироощущения поэта. Пушкинское чувство радости общения с миром сопротивлялось безграничному разочарованию, подтачивало романтический идеал и вело к его преодолению.

Однако яд сомнения и отрицания «пленял» Пушкина. В этот период скептицизм становится исходной предпосылкой для критики «избранных героев», а вольнолюбие «избранной души» – для саркастической насмешки над «мирными народами». Тем самым демоническая личность получает право судить мир, а неудовлетворяющая Пушкина «избранная душа» – бросать обвинения «народам». Из этого ясно, что Пушкин не покидает романтического миросозерцания и в период перевернувшего его внутреннюю жизнь идейного кризиса.

Вместе с тем лирика Пушкина заметно драматизируется. Поэт вступает в драматические отношения с внешним миром, не удовлетворяясь ни с «избранными натурами», ни «толпой». Драма входит в его душу, трезвый скептик противостоит восторженному романтику. Столкновение двух авторских «я», одинаково «монологичных» и остающихся лирическими проекциями, образует непримиренный конфликт. И хотя оба «я» разъединены, композиционная форма стихотворения их сливает («В те дни, когда…, Тогда…»). Внутренняя драма передана уже не как саморазвитие противоречивых страстей, а как единство разных сознаний.

Идейный кризис 1823 г. положил начало росту исторического сознания. Вольнолюбие перестало восприниматься Пушкиным как поэтический образ, как умозрительное представление, вызывавшее определенные – декабристские – ассоциации. Кризис обнажил противоречия внутри романтического сознания, которое распалось на два несовместимых «я» – презирающего мир гордого индивидуалиста и избранного героя, готового осчастливить человечество. В ходе преодоления кризиса выяснилось, что оба «я» едины.

С наибольшей полнотой принципы пушкинского романтизма воплотились в поэмах. Мотивы пушкинской лирики получили в них своеобразное разрешение.

Романтическая поэма как жанр[92] . Жанр русской романтической поэмы сформировался в творчестве Пушкина в южной ссылке. «Южные» поэмы – высшее достижение Пушкина-романтика. Но они же знаменовали отход от романтического мироощущения, что предопределило весьма существенные поправки, позднее внесенные Пушкиным в романтическую поэтику.

Фабула романтической поэмы складывалась из нескольких компонентов, главные из которых – герой и среда. Герой – человек цивилизованного общества – ищет абстрактный идеал свободы или счастья в новом для себя окружении. Среда, как правило, дана в двух аспектах: не удовлетворяющей героя и враждебной ему цивилизации и необычного окружения, родственного порывам мятежной и разочарованной души. Сюжет в романтической поэме нарочито условен – «бегство» в новую среду должно выявить душевные движения героя, его внутренние возможности или степень зависимости от среды, а также от не подвластных ему высших сил. При этом мотивировка романтического «отчуждения» может быть более или менее развитой, но всегда неполной, поскольку героем движут страсти.

Романтическая поэма основана на принципе субъективного лиризма (повествовательный элемент в поэме значительно потеснен и ослаблен), на новеллистическом сюжете и на сосредоточении событий вокруг личности героя, который окружен эмоциональным сочувствием автора и даже эмоционально ему тождествен. Возлюбленная героя и другие персонажи находятся на втором плане.

Основное художественное противоречие поэмы – динамичность сюжета при статичности главного персонажа. Герой представляет собой статичную фигуру (неизменность характера от начала до конца поэмы), он тождествен цели, которую преследует и равновелик идее, охватившей его.

Композиции поэмы присущи динамичность (быстрая смена картин), эпизодичность, фрагментарность (в поэме не раскрывается судьба героя в хронологической последовательности; она предстает в нескольких эпизодах, между которыми отсутствует связь; эпизоды составляют самостоятельные лирические фрагменты текста), вершинность (эпизоды, освещаемые в лирических фрагментах, представляют собой лирические вершины, и действие поэмы движется от вершины к вершине). Неизбежные сюжетные пустоты и провалы между вершинами заполняются лирикой автора, его вопросами и восклицаниями, которые и предваряют появление героя. Для композиции характерна инверсия: предыстория героя отнесена к середине текста поэмы, а в начале поэмы сохранена таинственность главного персонажа. Поэме присуща также недоговоренность, поскольку глубина духа героя всегда необъятна и бездонна, а самые драматические моменты остаются не разъясненными. Такова структура и поэтика байронической поэмы, ставшей исходным образцом пушкинских романтических поэм. На фоне поэм Байрона отчетливее видно своеобразие романтических поэм Пушкина.

«Кавказский пленник» (1820–1821). Проблематика поэмы заявлена уже в национальной принадлежности героев – русский, «европеец», и черкешенка, «дева гор». Оба героя обрисованы в соответствии с романтическим представлением о «европейце», «русском» – вольнолюбивом и разочарованном, потерявшем вкус к жизни, и о Черкешенке, дочери простого народа, обладающей цельностью натуры.

Характеры Пленника и Черкешенки – общеромантические типы, обусловленные их принадлежностью к романтически воспринятым национальным укладам – европейскому и первобытно-восточному. Национальная характерность подчинена руссоистской проблематике – столкновению человека цивилизованного общества и общества простого, более примитивного. Отсюда проистекает условность и литературность черт, которыми наделяются Пленник и Черкешенка. В передаче, например, типа Черкешенки Пушкин откровенно книжен: все мотивы намекают на «Восток», но не воспроизводят его. Поэтому «восточный» стилевой колорит («царь души моей») легко соприкасается с элегической стилистикой. Героиня приобретает черты романтически настроенной девушки, которая мыслит, чувствует и говорит подобно страстной русской красавице:

Непостижимой, чудной силой.
К тебе я вся привлечена;
Люблю тебя, невольник милый,
Душа тобой упоена…[93]

Условный характер национальной культуры проступает и в «Черкесской песне», где прямо вводится русский фольклор:

Бегите, русские певицы,
Спешите, красные, домой;
Чеченец ходит за рекой.

Точно так же Пленник – характер не специфически русский, а европейский, связанный с условным представлением о разочарованном в цивилизации человеке.

Сюжет поэмы отражает конфликт между ложной цивилизацией и первобытной природой, между страстями, «истребляющими» чувства, и полнотой жизнеощущения.

Пленник представлен Пушкиным как «отступник света, друг природы», как «жертва страстей» и пламенный искатель свободы. Он отвергнут обществом и сам отвергает его. В жизни Пленника был идеальный момент сопричастности с жизненным целым, развернутый в предыстории героя. Призрак утраченной гармонии всплывает и в разговоре с Черкешенкой:

В те дни, как верил я надежде
И упоительным мечтам!

На фоне былой гармонии романтическое отчуждение Пленника достаточно полное: русский порывает с цивилизованным обществом, с родной культурной средой и устремляется к иному укладу. Автор мотивирует «бегство» Пленника нравственными причинами: русский недоволен «светом». Неудовлетворенность нравами «света» перерастает в более широкое недовольство жизнью вообще. Кроме того, Пленник – «друг природы», и его отчуждение объясняется желанием слиться с природой, ощутить родственность с бурей и грозой, стать причастным природным стихиям «вольным жителем мира», освободившись от диктата цивилизации. «Бегство», таким образом, вызвано жаждой идеала, понимаемого как абсолютная и ничем не сдерживаемая свобода личности:

И в край далекий полетел
С веселым призраком свободы.

Двусторонность мотивировки вполне романтическая, сочетающая как критику общества, так и порыв к природной вольности. Сюжетное развитие, однако, осложнено двумя обстоятельствами: во-первых, Пушкин ввел углубляющий разочарование Пленника побочный мотив неразделенной любви[94]; во-вторых, искатель свободы попал в плен, и его «бегство» сменилось рабством. Последнее обстоятельство перестраивает конфликт. Для «друга природы» полнота наслаждения стихийной жизнью оказалась невозможной:

Затмилась перед ним природа.
Прости, священная свобода! Он раб.

Вместе с тем плен помогал внести новую тему – реального, а не романтического бегства. «Возвращение» из плена означало одновременно и обретение свободы. По мере развертывания конфликта герой сначала теряет байронические черты, а затем возрождается к жизни. Это внутреннее движение вызвано в нем общением с природой и любовью Черкешенки.

Природа, черкесская вольность и любовь Черкешенки имеют в поэме два противоположных значения. Пленник оказывается им внутренне чужд: он не может приобщиться к природной стихии, его не трогает черкесская вольность, он не любит Черкешенку. Но одновременно его влечет природа, черкесский быт и цельная натура «девы гор».

Контраст между свободной жизнью природы и собственным положением узника, между страстной натурой Черкешенки и окаменевшей душой Пленника, с одной стороны, сближает героя с кавказским миром, а с другой – обнаруживает разность между культурой Пленника и бытом, нравами черкесов:

Но русский равнодушно зрел
Сии кровавые забавы.

Перед Пленником раскрывается примитивный уклад жизни, который ему чужд и в котором есть привлекающие и отталкивающие русского стороны. Картины природы и черкесского быта опять-таки получают двойственное значение.

Пушкин гордился самостоятельностью и точностью описаний, поставив их себе в заслугу и отметив усиление повествовательного элемента по сравнению с поэмами Байрона. Но они также (тут Пушкин совпадает с Байроном) существенны и для раскрытия души автора и героя, представляя собой контраст неволе Пленника. Они «гармонировали с тайными мечтами героя и с теми чертами его характера, которые возвышали его над состоянием душевного увядания…»[95].

Параллелизм описаний природы и переживаний Пленника важен и в другом отношении: пушкинский герой наделен, как и герои Байрона, чувством космизма. В нем тоже живет сверхчеловек:

А Пленник, с горной вышины,
Один, за тучей громовою,
Возврата солнечного ждал,
Недосягаемый грозою,
И бури немощному вою
С какой-то радостью внимал.

Одновременно здесь заключен намек на внутреннюю глубину Пленника, которая как бы равновелика космической бездонности.

Самостоятельность описаний отражала различие между черкесской вольностью и мечтой Пленника о свободе. Вольность черкесов привлекала Пленника, но знакомство с ней убедило Пленника, что она особая, иная, «дикая». «Кровавые обычаи» и примитивные нравы не вызывают в герое сочувствия. Здесь Пленник наделен острым авторским зрением.

Чрезвычайно важен и мотив нравственного возрождения, также глубоко личный для Пушкина. Пленник на протяжении поэмы не остается неизменным в отличие от героев Байрона. Его возрождение зависит как от внутренних причин, так и от внешних препятствий – от ситуации неволи. Как только с Пленника спали цепи, его душа пробудилась к жизни. В противоречии с прежними словами, что было отмечено современной Пушкину критикой, Пленник даже готов полюбить Черкешенку:

К Черкешенке простер он руки,
Воскресшим сердцем к ней летел,
И долгий поцелуй разлуки
Союз любви запечатлел.

Возрождение Пленника изображено одновременно как достижение свободы и ощущение полноты жизни, сконцентрированное в способности героя любить.

Для того чтобы освободиться от разочарования, Пленнику достаточно сблизиться с кавказской природой, черкесским бытом, цельной натурой Черкешенки и с помощью «девы гор» бежать из плена. Во время создания «Кавказского пленника» (тогда поэт был полон вольнолюбивых надежд и вовсе не разочарован в жизни) Пушкину казалось, что европейская «болезнь» – очерствение души – не позиция, не жизненный принцип, а наносное поветрие, мода. Оно свойственно «русскому» как «европейцу». Бегство из плена окончательно «исцеляет» душу от пороков цивилизации и завершает процесс внутреннего освобождения. Пушкин здесь передал Пленнику свое понимание разочарования как «преждевременной старости души». Вместе с тем он был недоволен тем, что не объективировал своего героя и сообщил ему свои черты, поскольку, как иронически замечал поэт, не годился в герои романтического произведения[96].

«Кавказский пленник» определил основные свойства русской романтической поэмы как своеобразной национальной разновидности общеевропейского жанра. Главное отличие от поэмы Байрона состояло в том, что динамичность сюжета сменялась статичностью (в пушкинской поэме мало событий), тогда как статичность и неизменность характера, отменялась, поскольку ему была придана динамика нравственного роста.

Интерес был перенесен с внешних событий на внутреннюю жизнь героя, на историю души. Черкешенка – цельная и простая натура: полюбив Пленника, она не видит причин, которые помешали бы их союзу. Она не может понять раздумий и сомнений Пленника, но остается верной своей любви, спасая своего возлюбленного ценой собственной гибели. Пленник, напротив, полон сомнений, не позволяющих ему целиком отдаться чувству и мешающих разделить судьбу Черкешенки, которая подает ему пример самоотверженности и тем способствует просветлению и возрождению его души.

Пушкин отрицательно отнесся к социально-исторической утопии. Природный, патриархальный мир нравственно нисколько не выше европейской цивилизации. Он иной, и нравственность его иная. Черкесский был далек от естественного состояния, а европейский человек не может «возвратиться» к первобытному существованию. Менее развитый мир неизбежно гибнет, сталкиваясь с цивилизованным обществом. Сюжетно эти мысли воплощены в неслиянности Пленника с чуждым ему миром горцев, в гибели Черкешенки, в возвращении героя на родину. Любовная коллизия также закрепила невозможность счастья между «европейцем» и «девой гор». В эпилоге философская проблематика переведена в исторический план и вставлена в широкую историческую раму: подобно тому, как когда-то европейская Русь торжествовала над азиатским племенем Батыя, так и нынешняя цивилизованная Россия неизбежно будет праздновать победу над «диким» Кавказом, которого не спасет его восхитительная «естественность»: «Ни очарованные брони, Ни горы, ни лихие кони, Ни дикой вольности любовь!»

Философская проблематика поэмы получила под пером Пушкина двойную историческую трактовку, связанную с характером современника и с историей русско-кавказских отношений. Частная история души поднята до всеобщей. Эпилог «Кавказского пленника» свидетельствовал, что Пушкин поддерживал цивилизаторскую роль Российской империи, считал ее необходимой и верил в исторический прогресс. В эпилоге Пушкин заявил о себе как о поэте государственного масштаба. И хотя финал не упоминает о частной судьбе, он оттеняет зависимость героев от стоящей над ними силы. Это не только разъединяет, но и объединяет героев. Намек на роковую участь содержится в словах Пленника, обращенных к Черкешенке: «Не плачь: и я гоним судьбою…».

Философская проблематика «Кавказского пленника» совместилась с психологическим воплощением характера эпохи, который, однако, не был объяснен историческими условиями.

От «Кавказского пленника» идет прямая дорога к «Цыганам», где будет представлена, но иначе решена та же проблематика, и к «Евгению Онегину», где тот же характер современного человека получит социально-историческое освещение.

В романтическом творчестве Пушкина продуктивны два типа поэм. Первый связан с воплощением волевой, сильной личности («Кавказский пленник», «Цыганы»). В поэмах этого типа на первый план выдвигается общественная проблематика. Как жанр такая поэма тяготела первоначально к лирической повести («Кавказский пленник»), а затем к лирической драме («Цыганы»).

В поэме второго типа главное внимание уделялось личным мотивам – просветлению, обновлению и возрождению души, освобождающейся от мучительных и противоречивых страстей («Бахчисарайский фонтан»). Этому типу поэмы свойствен лирический ход. Авторская лирика занимает господствующее положение, подчиняя себе фабулу, истолковывая ее в лирическом ключе.

Между этими основными типами поэм располагались другие, не получившие завершения («Вадим», «Братья-разбойники»). Попытки написать современную тираноборческую поэму на исторический сюжет с явными «применениями» к современности не увенчались успехом. Оставлен был и замысел повествовательной поэмы с разбойничьим сюжетом и нравственной проблематикой.

Одним из самых крупных незавершенных замыслов, дошедших до нас в отрывке, черновых набросках и в кратких планах, была поэма «Братья-разбойники». Пушкин ценил в ней значительно возмужавший повествовательный слог. Замысел «Братьев-разбойников» первоначально включал историю атамана и двух его любовниц. Романтический конфликт был подсказан Пушкину поэмой Байрона «Корсар», герой которой, Конрад, испытывает влечение к двум женщинам – Медоре и Гюльнаре. Из плана «Братьев-разбойников» естественно выросла поэма «Бахчисарайский фонтан». Ее герой – Гирей – остывает к Зареме и пылает страстью к Марии. Первоначально Пушкин задумал «Бахчисарайский фонтан» в эпическом ключе (поэт намеревался писать поэму пятистопными ямбами), но затем перешел на лирический лад. В «Бахчисарайском фонтане» Пушкин ставил себе в заслугу драматизм страстей, который вылился в открытое противостояние Заремы и Марии.

Последней романтической поэмой, начатой на Юге и законченной в Михайловском, стала поэма «Цыганы», в которой центральный характер, выведенный в первой поэме, и проблематика «Кавказского пленника» получили новое развитие.

«Цыганы» (1824). На этой поэме Пушкина лежит отпечаток кризиса 1823 г.: если в «Кавказском пленнике» «русский» возрождается душой, то в «Цыганах» о просветлении души романтического героя уже не могло быть речи. Конфликт приобретает отчетливо выраженный трагический характер, а идеал свободы оказывается недосягаем. Разочарование теперь испытывает не только герой, но и сам автор. В отличие от «Кавказского пленника» оно осмыслено как исторически «роковая» судьба, и причина ее лежит не столько в личности, сколько вне ее, в природе людей вообще, к какому бы обществу они ни принадлежали – цивилизованному или «естественному». Причина кроется также в неких «роковых» надличных силах, которые обретают самостоятельность и вырываются наружу.

Философская проблематика «Цыган» связана с руссоистско-байронической идеей о превосходстве «естественного» общества над цивилизованным. Но среда, в которую помещен Алеко, иная: не «дикие» и «хищные» черкесы, а мирные цыганы. Вместо кавказских гор и южной экзотики – широкая и раздольная степь.

Конфликт Алеко с городской цивилизацией по-прежнему романтически неясен, но очерчен значительно резче, чем в «Кавказском пленнике». Устранена двусмысленность в мотивировке разочарования (мотив неразделенной любви). Но принципиальной разницы в мотивировке отчуждения и «бегства» в сравнении с первой поэмой Пушкина в «Цыганах» нет. С одной стороны, Алеко изгоняем обществом: «Его преследует закон». А с другой – «Он хочет быть, как мы, цыганом». Изгнание Алеко и вынужденно, и добровольно. Характерная для композиции романтической поэмы предыстория заменена рассказом Алеко о причинах его недовольства обществом. Разочарование героя в цивилизации – полное и безусловное.

В отличие от Пленника Алеко в цыганском обществе свободен и счастлив. Вторжение героя в «естественную» среду влечет гибель героини. Однако если в Черкешенке торжествует цельность чувства и самоотверженная любовь, то в Земфире – вольная любовная страсть.

Значительно ослаблен в «Цыганах» и автобиографический элемент. На обязательную связь романтического героя с автором указывает имя Алеко и критика городской цивилизации. В целом Алеко более объективирован, чем Пленник. Характер его отделен от авторского, и в нем преобладают «порочные» страсти – ревность и мстительность. Как характер Алеко раскрывается в своих поступках больше, чем в монологах. Лишь в немногих случаях речь героя романтически риторична. Монологизм, лирическая монотония исчезают, уступая место драме характеров, драме страстей, что выражено в драматических сценах. В самых напряженных и поворотных местах монолог уступает место диалогу. Лирическое единодержавие героя исчезает и заменяется драматическим действием. Господство одного «голоса» (лирический монизм), который обычно преобладал, в поэме разрушено: уже не один и не два персонажа, а несколько (Старый цыган, Молодой цыган), причем каждый индивидуализирован и каждый получил право на высказывание. При этом увеличено и число упоминаемых персонажей (Мариула, Овидий), взгляды которых также представлены и «голоса» которых «звучат» в передаче действующих лиц.

Главное, акцент сделан не на то, как смотрит герой на мир и что он испытывает, а на то, что делается с героем независимо от его субъективных убеждений и желаний. Мир и герой выступают равноправными партнерами, одинаково подчиненными вне их лежащим законам. Это означает, что все точки зрения стали самостоятельными, независимыми друг от друга, что «голос» автора перестал совпадать с «голосом» героя и авторская позиция не может быть отождествлена ни с какой другой. Центральный персонаж из субъекта повествования (между авторским и его восприятием коллизии и лирическим высказыванием о ней существовало тождество) превратился в объект повествования.

Это преобразование романтической поэмы закрепилось в сюжетно-композиционном строе «Цыган».

Ни Старик, ни Алеко, ни Земфира не выражают авторской позиции. Итог размышления автора выведен за пределы сюжета. Авторская речь оформляется самостоятельно и не сводится ни к сентенциям Старика, ни к словам Земфиры, ни к монологам и репликам Алеко[97].

Новизна пушкинской поэмы – в объективации повествования, в драматизации центральной его части.

Событийная фабула сосредоточена вокруг нескольких эпизодов и заключена между двумя параллельными картинами – в начале повествования Алеко приходит в табор, в конце его – табор уходит от Алеко.

Внутренний сюжет заключен в трагической игре страстей, владеющих человеком, в переходе от внешнего спокойствия к грозному противостоянию, роковому поединку и, наконец, к надличной борьбе неуправляемых, стихийных, «субстанциальных начал». Этим внеличностным, «роковым» мировым силам противостоит лишь гармонически уравновешивающая «волшебная сила песнопенья».

В ходе игры страстей решается проблема свободы и счастья человеческой личности. Однако не герои владеют страстями, а страсти героями. И Алеко, и Земфира выступают несвободными. Алеко не может противиться охватившим его чувствам ревности и мести. Над ним тяготеет воспитавший его общественный уклад, который проявляется в злобных побуждениях. Земфира также не может противиться внезапно пришедшей к ней новой любви. Она во власти рока, принимающего форму слепого, стихийного чувства. И вот тут вольная Земфира неожиданно сближается с гордым Алеко. Она вольна петь про него, но для себя. Он волен ее любить, но не для нее, а опять-таки для себя. Страсти пушкинских героев типовые, не индивидуальные: любовь Земфиры подана Пушкиным не как ее индивидуальная причуда или каприз, а типично цыганской, стихийной, не знающей преград. Так поступила и ее мать, Мариула, уйдя от Старого цыгана. Любовь приходит к Земфире как наваждение, как сила, за которой героиня должна следовать без рассуждения. Такова же страсть Алеко – типовая для того общества, откуда он, по природе не банальный злодей и не тривиальный преступник, пришел в табор.

В различных и непохожих страстях Земфиры и Алеко Пушкин видит общее. Над ними возвышается нечто сверхличное – рок, общество. Роковая, фатальная предопределенность страстей выдвинута в качестве причины трагедии. Источник кровавой драмы лежит вне личности, но действует через нее. На первый план выступила историческая обреченность героев, а не их личная вина.

Акцент сделан Пушкиным не на личной вине Алеко, а на его исторической вине. Романтическая личность оказалась неспособной к самопожертвованию, а ее свобода обернулась анархическим произволом. Но Пушкин не обличает Алеко. Он оставляет его трагическим героем, снятым с высокого пьедестала, лишенным ореола избранничества и вместе с тем достойным сочувствия (пронзительное сравнение с раненым журавлем), поскольку преступление Алеко, мстящего за поруганный идеал, и постигшая его жизненная катастрофа возникли вследствие объективных причин.

Судьба героев осмыслена поэтом в философско-историческом и идеологическом ключе. Поэт задумался над тем, иррационален ли исторический процесс или в нем существует определенная закономерность. В «Цыганах» Пушкин не пришел к положительным выводам. Это создало возможность открытого финала, поскольку противоречия цивилизации и природы, свободы и счастья оставались неразрешенными[98]. Он по-романтически склонен видеть трагедию цивилизованного общества в природе человека, трагической предопределенности человеческого бытия. Но человек у Пушкина уже подчинялся каким-то иным, еще неведомым и роковым силам. Если у Байрона внутренняя позиция героя фатальна и человек обречен на борьбу страстей, то Пушкин сделал фатализм ступенью на пути к историческому воззрению. Фатализм стал первой, еще романтической, но уже выводящей за границы романтического метода точкой опоры для нового, реалистического творчества. Предопределенность человеческой судьбы от вне ее лежащих сил, которые и обусловливают жизнь человека, в последней романтической поэме выступила в качестве главного вывода. Пушкин в форме романтического пессимизма воплотил новую мысль о зависимости человека от сверхличных сил. В эпилоге поэмы эти роковые законы жизни вырывались наружу:

И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.

Ведущий романтический тезис, согласно которому исторический процесс совершается благодаря усилиям отдельных личностей, благодаря проявлению индивидуальных воль, потерпел полный крах. Пушкин пришел к выводу об ограниченности индивидуальной воли, об ее предопределенном характере, о зависимости событий человеческой жизни от внеположенных ей «роковых» сил. Это означало также, что прорыв романтической личности из исторического времени во внеисторическое, за пределы исторически-определенного невозможен. Следовательно, обретение абсолютной свободы недостижимо.

Внеличным законам подчиняется весь исторический путь человечества.

«Бегство» современного человека в «естественную» среду не только чревато катастрофой, но и бессмысленно. Цыганский коллектив тоже не идеален – он несвободен от страстей, от противоречий, а потому лишен счастья. Пушкин дорожил, конечно, не «развенчанием» Алеко, а объективными выводами, следовавшими из его поэмы. Господствующие философско-эстетические, исторические и литературные воззрения просветителей и романтиков были подвергнуты им критике. Байронический герой, надеявшийся на свою волю, сам оказался зависимым от более могущественных сил, а его воля обернулась индивидуалистическим произволом. Алеко не нашел счастья ни в цивилизованном обществе, ни «между» цыганами. Цыганские «сени кочевые» тоже не спаслись от бед. Романтический герой вместо присущего ему нравственного величия обнаружил коренные этические слабости своего века.

Громадным завоеванием Пушкина было осмысление отдельной личной судьбы на фоне широкого жизненного процесса, величественного и волнуемого, как море с его приливами и отливами. Трагедия Алеко и Земфиры вписывалась в природный и космический пейзаж и подчинялась роковой игре неподвластных разуму стихийных сил.

Одним из главных итогов южного периода был переход к большим лироэпическим формам и овладение ими. В романтических произведениях наметилась проблематика, характерная для всего последующего творчества Пушкина. Все основные проблемы – природа и культура, природное и приобретенное в человеке, губительная сила ложных страстей и приятие жизни как она есть, дворянин-вольнолюбец и народная вольница, разочарованный герой и цельная женская натура – нашли выражение в романтический период и послужили в дальнейшем предметом художественных раздумий. В романтических поэмах обозначился и центральный герой (Пленник, Алеко), который получит иное, уже не романтическое освещение в романе «Евгений Онегин». Непосредственно из поэмы «Цыганы» вырастает драматизм пушкинской художественной мысли, воплотившийся в трагедии «Борис Годунов».

Для Пушкина искусство романтизма характеризовалось свободой, исключающей подчинение «какой-либо системе или одностороннему воззрению»[99]. Романтизм для Пушкина – свобода духа, свобода личности и свобода в области формы. Именно факт размежевания, разрыва романтизма – нового искусства – с классицистическим искусством лежит в основе пушкинского понимания романтизма. Романтизм – искусство эпохи, провозгласившей главной ценностью человеческого бытия свободу. Романтизм в качестве свободного проявления творческого вдохновения становится символом поэзии вообще. «Парнасский афеизм» и «литературный карбонаризм» сродни, по мысли Пушкина, господствующим умонастроениям современного человека с его стремлением к освобождению от всяких форм принудительной регламентации. Тем самым литературные формы романтизма изначально понимались как содержательные и связанные с ведущими идеями века.

В лирике романтизм привел к высвобождению личного чувства от жанровой нормативности, в поэмах, напротив, – к преодолению субъективизма. Одно из важных завоеваний Пушкина в романтический период – переход к историческому сознанию, к историзму. В недрах романтизма складывалась антиромантическая программа, приведшая, с одной стороны, к преодолению «монологизма», с другой – к понятию «истинный романтизм».

Историческое воззрение, связанное с кризисом пушкинского романтического мироощущения, первоначально формируется в лирических произведениях, связанных с воспоминаниями о Юге («К морю»), с образом романтического поэта («Разговор Книгопродавца с Поэтом»), с воплощением «восточной» темы («Подражания Корану»), а затем побеждает в трагедии «Борис Годунов». В поэмах («Граф Нулин», «Полтава») реалистические краски возникали благодаря, с одной стороны, пародии романтических сюжетов, ситуаций, характеров, с другой – вследствие обращения к истории. В прозе («Повести покойного И.П. Белкина») Пушкин идет той же дорогой. Романтизм стал важнейшим стимулом для его реалистических художественных исканий. В период романтизма завершается творческое созревание Пушкина.

Ссылка в Михайловское (1824–1826)

8 августа 1824 г. Пушкин приехал в Михайловское – место своей новой ссылки, которое ему запретили самовольно покидать. Впоследствии поэт вспоминал: «И был печален мой приезд». Первые месяцы пребывания в Михайловском были необычайно тягостны. Но постепенно все переменилось: Пушкин отдался творчеству, и оно «спасло» поэта. Спасительную и целительную силу поэзии он всегда признавал.

В Михайловском Пушкин учился постигать ценность простоты. Все в его псковском уединении – быт, скудная и однообразная природа, одиночество, чтение, творчество – взывало к простоте и безыскуственности.

Лирика 1824–1826 гг. Первоначально душа Пушкина в Михайловском по-прежнему обращена к Югу. Он полон воспоминаний. Перед его мысленным взором встают море, фонтан Бахчисарайского дворца, гроздья винограда, и вообще Юг, переданный в жанре испанского романса («Ночной зефир…»). В стихотворении «Фонтану Бахчисарайского дворца» оживают тени Марии и Заремы. С грустью поэт вспоминает о своей поэме. В стихотворении он пишет о том, как в знак преклонения перед свидетелем великих тайн он принес в дар фонтану две розы:

Фонтан любви, фонтан живой!
Принес я в дар тебе две розы.
Люблю немолчный говор твой
И поэтические слезы.

Но льющиеся струи фонтана утаивают историю Марии и Заремы. Так возникают лирические вопросы, на которые поэт не получает ответа.

Та же элегическая интонация свойственна и стихотворению «Виноград». Виноград в стихотворении сравнивается с розой, символом любви. Но роза увядает «с легкою весной», тогда как виноград – «отрада осени златой» – созревает долго, украшая «злачную долину». Краткая жизнь розы – знак скоротечности любви, виноград же – символ ее зрелости, расцвета и продолжительности чувства. Ягоды винограда, удлиняясь по мере созревания, напоминают своей формой «персты девы молодой», юная грация которой обещает вечную любовь.

С Югом связаны и любовные мотивы пушкинских стихотворений, написанных в Михайловском. Сюда относятся такие шедевры пушкинской лирики, как «Сожженное письмо», «Храни меня, мой талисман…». И талисман, и письма становятся знаками, символами безвозвратной любви.

В стихотворении «Храни меня, мой талисман…» драматизм строится на том, что взаимная любовь лирического героя и его возлюбленной разрушилась («Священный, сладостный обман, Души волшебное светило… Оно сокрылось, изменило…»), но знаком любви женщины стал талисман, в который перелилась могучая сила ее и его любви. Действие этой силы охранительно вне зависимости от благоприятных и неблагоприятных обстоятельств. Талисман – застывшая, спящая взаимная любовь, данная взамен любви живой:

Пускай же ввек сердечных ран
Не растравит воспоминанье.
Прощай, надежда; спи, желанье.
Храни меня, мой талисман.

Талисман хранит не только жизнь героя, но и его сердечный покой. Он стоит на страже угасшей бывшей любви, не допуская ее вспышки или возвращения даже в виде воспоминанья. Что прошло, то невозвратимо, но и при исчезнувшей надежде на взаимность ценность данной любви и любви вообще не отменяется, обогащая героя неповторимым в его жизни и не передаваемым индивидуальным опытом.

Сюжет стихотворения «Сожженное письмо» прост: лирический герой прощается с письмом, свидетельством любви, потому что так повелела его возлюбленная. Но прощание с письмом – это и прощание с еще не угасшей, хотя и уже невозможной любовью, от которой остается лишь «пепел милый». Лирический герой обещает хранить его «на горестной груди» в память о своей не утихшей любви, без которой судьба его «уныла»:

…Грудь моя стеснилась. Пепел милый,
Отрада бедная в судьбе моей унылой,
Останься век со мной на горестной груди…

Он приносит свою любовь, знаменуемую письмом, в жертву любимой женщине, сознавая, что расстается с ней навсегда, мечтая навечно сохранить свою любовь. Письмо было связующим звеном в цепи их отношений, которые теперь уничтожаются совсем.

Стихотворение, написанное торжественным александрийским стихом с регулярной цезурой, воспроизводит трагически-скорбную минуту прощания и построено как монолог от лица лирического «я».

Почти все стихотворения, связанные с Югом и написанные в Михайловском, проникнуты элегической грустью по прошедшей и завершившейся поре творчества, промчавшейся словно «сон воображенья». В них подводится итог романтическим темам и намечается их переосмысление. Так, в одном из самых романтических стихотворений «Буря» по-новому повернута тема романтического идеала.

Воображение поэта рисует два образа – грозной бушующей «бури» и «девы». Образ «бури» – воплощение активности природы, ее самостоятельной игры, не гармонирующей с душевным состоянием героя, в то время как образ «девы на скале» – символ внутренней сосредоточенности, довлеющего себе покоя, пронизанный духовностью лирического «я». Авторское сознание проступает в споре двух «голосов»: один отстаивает прекрасное как проявление внешней активности и утверждает в качестве такового бурю; другой, признавая красоту бури, настаивает на исключительной красоте скульптурного образа, застывшего, законченного, неподвижного, но хранящего движенья вид и погруженного в себя. После романтического Юга Пушкин склонен предпочесть равновесие, покой, гармонию внутренней глубины внешней мятежной гармонии буйной природы и бушующих стихий («… дева на скале Прекрасней волн, небес и бури»).

Пересмотр романтических тем и мотивов, а также явное намерение завершить и замкнуть период южной ссылки программными стихотворениями, особенно очевиден в первых произведениях, написанных в Михайловском.

«К морю»[100] (1824). В этом стихотворении Пушкин прощался с романтизмом и с южным периодом своей творческой судьбы.

Море для Пушкина – символ свободы, родственной его духу. Свойства личности непосредственно связываются с качествами «свободной стихии». Человеку тоже присущи «гордая краса» и «своенравные порывы», мощь мысли и чувства. Пустынная стихия моря противостоит другой пустыне – земному миру, в котором нет ничего родственного гордому и одинокому поэту. Мечты поэта сосредоточены на «бегстве» из пустыни земли в пустыню моря. Однако стихотворение содержит не только романтический пафос и восхищение свободой. Поэт знает, что его своевольный романтический порыв не осуществим. Рвущаяся к вольной стихии душа поэта была остановлена другой могучей страстью – любовью («Могучей страстью очарован, У берегов остался я»).

Но не только лирический герой, но и «властители наших дум», а с ними и весь мир, не достигли свободы:

Судьба людей повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Уж просвещенье иль тиран.

Яркая, но мгновенная слава Наполеона завершилась гробницей – скалой, затерянной в пустыне моря. «Как бури шум, Другой от нас умчался гений…» – Байрон. Его настигла смерть в Греции, о свободе которой он мечтал, но не дождался ее. Усилия Наполеона и Байрона не изменили мира: они не устранили ни «просвещенья» (диктата толпы, народа; за принцип народоправства, за республику ратовали просветители), ни «тирана» (под ним подразумевалось самовластье, неограниченное законом самодержавие)[101]. Противоречие между желаниями народов, их вождей и внешними обстоятельствами, сковывающими эти желания, остается неразрешимым – свобода не обретена. Таков печальный вывод, сделанный Пушкиным. Но это не значит, что романтический порыв, не осуществленный в реальности, бесплоден. Во-первых, море как символ стихийной свободы живет в душах людей и напоминает о недостигнутом идеале. Во-вторых, оно – источник новых и незабываемых эстетических впечатлений («Не забуду Твоей торжественной красы…»). Поэт, остающийся в неволе, в михайловском заточении, в земной пустыне обещает помнить о «свободной стихии», заполнившей его жизнь:

В леса, в пустыни молчаливы
Перенесу, тобою полн,
Твои скалы, твои заливы,
И блеск, и тень, и говор волн.

Пушкин предвидел, что перед ним открываются иные, незнакомые ему жизненные и творческие дали. Поэтому стихотворение «К морю» и последующие за ним содержат поворот к новой поэтической программе.

Прежде всего Пушкин почувствовал необходимость после романтического Юга осознать себя профессионально. До него в поэзии преобладал дилетантизм. Поэта считали «избранником небес», который стыдился столь низких земных забот, как пища или деньги. Дело поэта – духовно, а материальные интересы могут волновать лишь обыкновенного человека. Поэт выше их. Следовательно, вся низкая область, связанная с бытом (купля-продажа сочинений, гонорар, отношения с издателями и книгопродавцами), относилась к автору-человеку, а вся высокая, духовно-творческая, – к автору-поэту. Две эти области одна от другой резко отделены и друг для друга непроницаемы.

Все романтики наперебой толковали о свободе творчества и вдохновения. Но имелась ли в виду при этом свободная продажа произведений или только независимость поэтического вдохновения от принудительных внешних условий? На что должен существовать литератор, основной источник доходов которого – гонорар, если он не продает свои сочинения? Является ли сама продажа стихов делом низким и недостойным поэта или к этой прозаической проблеме нужно найти иной подход?

Ответ на эти острые для пушкинского времени вопросы поэт дал в программном[102] стихотворении «Разговор Книгопродавца с Поэтом», в котором определены роли участников беседы и правила их поведения при обмене стихов на деньги.

«Разговор Книгопродавца с Поэтом» (1824). Пушкин избрал для стихотворения форму «разговора», стихотворного диалога, которая часто употреблялась при освещении общественных или философских тем. Диалог ведут два равноправных участника прозаической сделки – продажи уже готового поэтического произведения. Один из персонажей (Поэт) исповедует романтическое и «поэтическое» мировосприятие, другой (Книгопродавец) – практическое и «прозаическое». Эти две точки зрения необходимо примирить.

Книгопродавец, имея дело с Поэтом, обязан учитывать его взгляд на вещи. Поэтому он вбирает в свою речь чужую поэтическую фразеологию. То же самое относится и к Поэту, который в финале говорит «языком» Книгопродавца.

Сначала Поэт предается воспоминаниям о том, что «писал из вдохновенья, не из платы», что был предан «пиру воображения» и в то время писал для себя, «И музу сладостных даров Не унижал постыдным торгом». Но Книгопродавец возражает, напоминая Поэту о том, что выход его стихов принес ему славу. Иначе говоря, он апеллирует к ценностям, внятным Поэту («слава»). Однако Поэт, как учил романтизм, выше быстро проходящей мирской славы («Блажен, кто про себя таил Души высокие созданья…», «Блажен, кто молча был поэт И, терном славы не увитый… Без имени покинул свет!»). Именно этот романтический тезис о «молчаливом творчестве», о поэзии для себя Книгопродавец подвергает сомнению и отвергает:

Лорд Байрон был того же мненья;
Жуковский то же говорил;
Но свет узнал и раскупил
Их сладкозвучные творенья.

Смысл слов Книгопродавца в том, что реальность разошлась с идеалом: сколь бы романтики ни таили «от людей» «Души высокие созданья», они не могут этого сделать, и их сочинения рано или поздно становятся достоянием публики. Стало быть, романтики оказываются непоследовательными: они пишут для себя, но печатают для света. Если бы они хотели молча быть поэтами, то не должны были пускать стихи в продажу. Только оставаясь в чистоте неизвестности, сочинения не будут опорочены скверной корысти. Но так как этого не происходит, то нет никакого смысла идти наперекор реальности. Поэт понимает, что последний романтический бастион его защиты рухнул, и соглашается с доводами Книгопродавца. Он отказывается от света, от любви, от творчества, лишь бы сохранить свободу. Но и этот аргумент Книгопродавец отводит: зачем и кому нужны такие жертвы, если

Наш век – торгаш. В сей век железный
Без денег и свободы нет.

Романтическая свобода и романтическое бескорыстие – иллюзия, гордая поза, далекая от реальной жизни. Но очищенная от романтического прекраснодушия идея свободы вдохновения и творчества не обесценивается, а удерживается в компромиссной формуле, которая учитывает реальность. Она принадлежит Книгопродавцу, который, стоя на «прозаической», практической точке зрения, принимает во внимание и «поэтическую», духовно-творческую точку зрения своего оппонента:

Позвольте просто вам сказать:
Не продается вдохновенье,
Но можно рукопись продать.

В свою очередь, Поэт покидает «поэтическую» позицию и переходит на «прозаическую», что фиксируется резким стилистическим сломом – отказом от стихотворной речи и обращением к речи деловой: «Вот вам моя рукопись. Условимся». Равновесие двух позиций удерживается и словами Книгопродавца: изданная рукопись хранит поэтическое вдохновение и потому принесет «много… добра».

Пушкин в остром диалоге зафиксировал свой взгляд профессионального литератора на «вдохновение» (духовно-творческую свободу) и «рукопись» (товар). Не только предмет и явление могут быть рассмотрены с разных сторон, которые не совпадают, но и одна и та же личность. Впоследствии на таком же несовпадении человеческого и социального, поэтического и прозаического Пушкин создаст характеры своих самых любимых героев.

В обычной жизни он тоже сохраняет разные взгляды на один и тот же предмет или лицо – романтический, условно-книжный с легкой иронической насмешкой и прозаический, чуждый идеальности. Например, А.П. Керн поэт называет в стихах «гений чистой красоты». Литературная условность этого образа несомненна: он взят из стихотворений Жуковского «Лалла Рук» («Ах! не с нами обитает Гений чистой красоты…») и «Я Музу юную, бывало…» («О Гений чистой красоты!»). В письмах он отзывался о ней иначе.

В Михайловском поэт укрепился во мнении, что нет истины, величия, красоты там, где нет простоты. Поэзия заключена не столько в исключительном и необычном, сколько в обыденном, обыкновенном и каждодневном. Это определило бытовое поведение Пушкина и его последующее творчество.

Мрачное состояние духа сменяется в Михайловском на мощный творческий подъем. Лирика Михайловского периода, если взять ее в целом, проникнута светом, энергией и радостным приятием красоты. Здесь, в Михайловском, кроме названных стихотворений, были написаны цикл «Подражания Корану», историческая элегия «Андрей Шенье», «К» («Я помню чудное мгновенье…»), гимн «Вакхическая песня», «19 октября», «Все в жертву памяти твоей…», «В крови горит огонь желанья…», «Под небом голубым страны своей родной…», «Признание», «Аквилон», послание «Чаадаеву» («К чему холодные сомненья?»), «Зимний вечер» и др. С Михайловским непосредственно связаны стихотворения «Зимняя дорога», «К няне», «И.И. Пущину», «Пророк». Все это – значительные лирические признания.

Лирика Пушкина в Михайловском приобретает новые черты: прощание с романтизмом окрашено в большинстве стихотворений не элегической тональностью, а мажорными интонациями.

Стиль лирики содержит меньше, чем раньше, картинных сравнений, изысканно-условных метафор и устойчивых перифраз. В Михайловском Пушкин по-новому увидел жизнь – в ее «нагой простоте», в неброском и совсем не ярком облике. Вместо пышного Юга и мощи морской стихии перед ним открылись равнины и холмы, чистые и тихие реки среднерусского пейзажа, а зимой бесконечные снега. Вокруг – почти полное безлюдье и безмолвие. Но именно красота тихой, не бьющей в глаза благородной и умиротворенной, спокойной простоты влечет поэта. Лирика становится все более глубокой и гармоничной. Характерны в этом отношении «зимние» стихотворения.

«Зимний вечер» (1825). В пейзаже «Зимнего вечера» нет ни отвлеченности, ни зыбкой субъективности. Он обычен и в этом смысле типичен. Однако Пушкин придал этой типичности интимность.

Зима, зимняя буря всегда ассоциировались с унынием, невеселым, безрадостным, грустным настроением. Поэт не отступает от этих привычных чувств. Сдержанно и точно, двумя-тремя штрихами он создает впечатление долгого и печального зимнего вечера:

Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя…

Таково же описание «ветхой лачужки» и нехитрых занятий няни, разделяющей с поэтом кров. Однако дальше эти столь обычные для зимы унылые настроения встречают сопротивление в душе поэта. В противовес завывающей буре, стихии, навевающей гнетущую грусть, он будит творческое воображение и обращается к вымыслу. В духе народных обычаев (это тоже веками проверенные ассоциации), помня, что народ в избах, коротая нескончаемые и темные зимние вечера, скрашивал их песнями, поэт просит няню:

Спой мне песню, как синица
Тихо за морем жила…

Лирический герой следует бытовому поведению народа, поскольку ему свойственно типически-национальное восприятие зимы, переживаемое столь же типически сходно. Но это типически национальное слито с индивидуальным, с конкретными биографическими фактами и интимными переживаниями поэта.

Для понимания смысла стихотворения существен контраст между миром наружным, за стенами дома, и миром внутренним, в стенах дома. Внешний мир наполнен резкими звуками, шумом, там господствуют мгла и холод. Это – царство хаоса. В доме, напротив, – тишина, мерные, однообразные звуки жужжащего веретена, там светло и тепло. Это – царство порядка. Обитатели дома одиноки в своем противостоянии буре. Они могут надеяться только на себя, на свою стойкость. Призывая на помощь собственные силы – мужество, веселье, песню, поэзию труд, – они празднуют победу над злыми силами хаоса и тьмы.

Тот же вечерний пейзаж и в стихотворении «Зимняя дорога» (1826). Здесь тоже кругом разлиты печаль и скука («Скучно, грустно…», «Грустно Нина: путь мой скучен…»). Но они не вечны. Завтра наступит иное время:

Завтра, Нина,
Завтра, к милой возвратясь,
Я забудусь у камина,
Загляжусь, не наглядясь…

Солнечное, жизнерадостное настроение хранят многие стихотворения. В послании «19 октября» (1825), первом стихотворении, посвященном лицейской годовщине, Пушкин, вспоминая друзей-лицеистов, славил дружеский союз («прекрасен наш союз»), лицейское братство, которое помогает противостоять натиску «судьбины» и даже усмирить ее «гнев». Он приветствовал пир жизни, наслаждение ее радостями, творчеством и общение родственных душ. Градус пушкинского оптимизма был необыкновенно высок. Он поддерживался новыми творческими идеями и уверенностью в том, что заточение скоро закончится и свобода стоит на пороге его дома:

Пора и мне… пируйте, о друзья!
Предчувствую отрадное свиданье;
Запомните ж поэта предсказанье:
Промчится год, и с вами снова я,
Исполнится завет моих мечтаний;
Промчится год, и я явлюся к вам!

С этими и другими ликующими строками стихотворения «19 октября» перекликаются строки гимна «Вакхическая песня».

«Вакхическая песня»[103] (1825). Пушкин следует традициям гимнового искусства античной поэзии. Гимну предшествует ночное молчание, которое прерывается с восходом солнца. Молчание нарушает вопрос: «Что смолкнул веселия глас?» Вакхическая песнь – торжественная песнь, и Пушкин широко пользуется восклицаниями, архаизмами, славянизмами («Да здравствуют нежные девы И жены, любившие нас!», «Да здравствуют музы, да здравствует разум!»[104]). В стихотворении совершенно отсутствуют повествовательные интонации. Вакхическая песнь – ликующая, энергичная песнь. Пушкин достигает этого впечатления побудительными, повелительными, императивными формами глаголов («Раздайтесь», «наливайте», «бросайте», «подымем», «содвинем», «Ты, солнце святое, гори!»). Вакхический пир – это мир вина, любви и веселья, символизирующих свободу чувств и наслаждение ими. Он и начинается с прославления земных, чувственных радостей. Но вакхический пир этим не ограничивается. Затем настает очередь разума, мудрости, творчества. Пушкин движется от полноты чувств и удовольствий к познанию и интеллектуальному постижению их, в конечном итоге – к истине. При этом «музы» и «разум» поняты как синонимы, потому что поэзия рождается солнцем ума и наполнена божественным светом[105].

Вместе с тем в стихотворении есть характерное противопоставление «ложной мудрости» «солнцу бессмертному ума»; «лампады»[106], символизирующей тусклый свет в ночи, яркому дневному светилу, при котором «лампада» меркнет, и ее свет становится невидимым. Разницу между «ложной мудростью» и мудростью подлинной, между истиной мнимой и настоящей, между бездарной и талантливой поэзией может установить, проливая на них свет, только ум, разум, который сам становится «солнцем бессмертным». Поэтому стихотворение заканчивается чрезвычайно обобщенным и энергичным призывом: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!», в котором «тьма» – символ зла, неправды, глупости, а «солнце» – добра, истины, ума, поэзии, творчества, познания[107].

Жизненно-творческая позиция Пушкина в Михайловском отличается мужественностью, убеждением в несокрушимости духа и непременном преодолении в конце концов всех преград. Даже физическая гибель и поэтическое забвение не могут помешать поэту исполнить его истинное призвание – возглашать истины и быть самим собой. Характерна в этом отношении историческая элегия «Андрей Шенье».

«Андрей Шенье» (1825). В судьбе французского поэта времени Великой французской революции Пушкин нашел много сходного со своей судьбой, но стихотворение не является простой аллегорией. Пушкину был важен исторический образ Шенье, и он внимательно изучил его произведения, сосредоточившись, в основном, на одах и элегиях и оставив в стороне самую ценимую им часть творчества – эклоги, идиллии, антологическую лирику. Это нужно было для того, чтобы оттенить политический и творческий облик Шенье.

Жанр элегии восходит к историческим элегиям Батюшкова, в частности к элегии «Умирающий Тасс» И у Пушкина и у Батюшкова герои изображены накануне смерти. Однако их переживания различны: Тасс завершил свой жизненный и поэтический путь великим поэтом. Шенье казнен в тот момент, когда полон жизни и когда его поэтический дар не раскрылся. Он может рассчитывать не на память человечества, а только на память верных и близких друзей. Отсюда вырастает тема несбывшихся и погибших надежд, звучащая особенно остро. Ее автобиографический подтекст очевиден: Пушкину было 26 лет, и он только приступал к воплощению обширных творческих планов.

Свою близость к Шенье Пушкин объяснил общим для них поэтическим даром, который по своей природе исконно свободен. При этом свобода понимается широко – и как политическая, и как нравственная.

Для того чтобы воссоздать конкретный образ Шенье, Пушкин обращается к центральному событию эпохи – Великой французской революции, воспетой Шенье и предавшей его казни после того, как она уничтожила свободу. Шенье, не смирившийся с изменой революции своим прежним лозунгам, являет собой для Пушкина образец и пример поведения в отличие от другого поэта – Овидия, молившего о прощении императора Августа. Причину стойкости и мужества своего и Шенье Пушкин усматривает в непреклонности характера и в высоком понимании поэтического призвания. Пушкин прославил в Шенье «гордое презренье», считая его и своей заслугой.

По мысли Пушкина, жертва, принесенная Шенье на алтарь свободы, которая дороже жизни, оправдана. Но самая глубокая печаль связана с погубленным и не раскрывшимся в своей полноте поэтическим даром. Поэтому стихотворение заканчивается на скорбной элегической ноте:

Плачь, муза, плачь!..

Мужественно-торжественный тон, в котором написана историческая элегия, свидетельствует о подъеме духа Пушкина, о неуступчивости поэта и о намерении вынести ссылку достойно. Пушкин не падает духом. Это заметно даже в тех стихотворениях, которые по своей тематике должны были настроить поэта на печальный лад. К таким стихотворениям принадлежит любовная элегия «Под небом голубым страны своей родной…», посвященная памяти Амалии Ризнич.

«Под небом голубым страны своей родной…» (1826). Стихотворение свидетельствует о том, насколько в последние годы пребывания в Михайловском южный период творчества был уже далек Пушкину по своему жизненно-содержательному наполнению. На Юге Пушкин пережил страстное увлечение Амалией Ризнич. И вот теперь, в северной ссылке, он узнал о смерти своей бывшей возлюбленной. Тема смерти и памяти всегда волновала Пушкина и вызывала традиционный для элегической поэзии печальный, грустный настрой. И сейчас смерть могла бы всколыхнуть воспоминания о протекшей любви и завершиться признанием в том, что она не угаснет, а останется в душе. Так было в стихотворениях «Сожженное письмо», «Храни меня, мой талисман…» и других, так будет и потом в поэтических признаниях Пушкина. Но в этой элегии Пушкин, исполненный бодрого духа, словно бы удивлялся тому, что смерть Ризнич не воскрешает остроты былых переживаний, что он не может грустить, не может побороть равнодушия. Причина, вероятно, в полном несовпадении и несовместимости в ту пору ликующего чувства жизни с переживанием смерти. Это удивление Пушкина неожиданностью своей реакции и выражено в стихотворении в форме элегического раздумья. Здесь наглядно видно, что элегия теперь значит не столько жанр, сколько устойчивый эмоциональный настрой, который этим жанром был некогда задан. Жанр – это уже не система определенных, но исчезнувших признаков, правил и приличий, а тональность переживания и воспроизводящий ее стиль.

Пушкин, как это следует из элегии, уже «забыл» Ризнич, его любовь уже умерла. Но если она умерла, то, может быть, ее не было вовсе? Или она и связанные с ней «безумство» и «мученье» были самообманом и только казались истинными?[108] Может быть, поэтому Пушкин тепло и сочувственно говорит о страданиях Ризнич и «равнодушно» о своей любви? Так или иначе, смерть провела черту, которую невозможно перейти:

Но недоступная черта меж нами есть.
Напрасно чувство возбуждал я:
Из равнодушных уст я слышал смерти весть
И равнодушно ей внимал я.

Поэт не скрывает от себя жестокой и суровой правды, будучи предельно искренен и правдив. Надо было иметь смелость, чтобы отважиться на признание, которое многими могло быть встречено с недоумением и нравственным осуждением:

Где муки, где любовь? Увы, в душе моей
Для бедной, легковерной тени,
Для сладкой памяти невозвратимых дней
Не нахожу ни слов, ни пени.

«Под небом голубым страны своей родной…» – элегия, в которой нет элегического чувства: Пушкин не опечален ни кончиной Ризнич, ни своим равнодушным отношением к смерти возлюбленной. Единственное, что позволяет считать стихотворение элегией, – интонация глубокого раздумья.

Мысль о черте, незримо разъединяющей влюбленных, которую невозможно перейти, есть и в стихотворении «К» («Я помню чудное мгновенье…»), но в этом послании жизнь ликует и бьется через край.

«К» («Я помню чудное мгновенье…») (1825). В шесть строф Пушкин вместил целую историю встреч и разлук с А.П. Керн. Сначала (первые две строфы) – мимолетная встреча, потом (следующие две строфы) – унылая жизнь в заточении, когда лирический герой «забыл» «голос нежный» (это и есть роковая черта) и затворничество протекало

Без божества, без вдохновенья,
Без слез, без жизни, без любви.

И, наконец, последние две строфы – пробужденье души, упоенье творчеством, жизнью, наслаждение красотой, увенчанные любовью:

И сердце бьется в упоенье,
И для него воскресли вновь
И божество, и вдохновенье,
И жизнь, и слезы, и любовь.

Стихотворение «К» – не только мадригал (комплиментарное любовное стихотворение, признание в любви) очаровательной женщине, чьей красотой Пушкин был восхищен. Оно написано не только о любви, хотя любовь для Пушкина – одно из самых сильных человеческих чувств, овладевающих, как и поэзия, творчество, всем существом человека. Недаром любовь и поэзия, по Пушкину, родные сестры. Нет сомнения, что любовная тема, как и тема красоты, – важнейшие. При этом облик женщины, воплощающей идеал прекрасного, предельно обобщен: «гений чистой красоты», «голос нежный», «милые черты», «небесные черты». Пушкин стремился нарисовать совершенный образ женской красоты. И все-таки сказать, что стихотворение «К» о красоте и любви, – значит сказать мало.

В стихотворении предстала история пробуждения и воскрешения души. Пушкин создал стихотворение как краткую и опоэтизированную биографию, этапы которой обрисованы сжато, но конкретно. Причем характерна последовательность: сначала «душе настало пробужденье», все духовные силы встрепенулись для приятия жизни, все творческие способности раскрылись, чувствам стала внятна красота, а потом к поэту приходит любовь, гармонически венчающая всю картину. Этот порядок изменить нельзя: нельзя сказать, будто сначала «явилась ты», а потом – «душе настало пробужденье». Но нельзя увидеть и прямую причинную зависимость между пробужденьем души и явленьем прекрасного виденья («ты»), сказав, будто «ты» явилась потому, что «душе настало пробужденье». И все-таки глубокая тайная связь между пробужденьем души и явленьм красоты и любви есть. Без пробужденья души нет ни чувства красоты, ни творчества, ни чувства любви. Пробужденье души означает, что духовные силы ожили.

В стихотворении Пушкина тема очарования красотой и наслаждения любовью совместилась с другой – темой творческого вдохновения. Послание содержит в себе глубокие философские размышления о смысле жизни, о радости творчества, о чувстве полноты бытия.

Стихотворение «К» дает возможность понять очень важные черты Пушкина-художника. Жизнь вне гармонии, без красоты, без любви, без творчества бедна и однообразна. В эти моменты мир для поэта сужен и закрыт. Поэт отторгнут от мира, он не слышит бытия, не видит его красок. Но вот приходит чудо преображения души, и исчезают «томленья грусти безнадежной», «тревоги шумной суеты». Душа открывается всему миру, и мир открывается душе. Поэт готов внимать бытию и отвечать ему поэтическим словом. Мир предельно расширяется, поэт вбирает его впечатления, обретает гармонию с ним. В душе поэта также утверждается согласие. Приобщение к бытию происходит необъяснимым образом благодаря «чудному мгновенью», преображающая сила которого сродни религиозному откровению («Как мимолетное виденье») и явлению неземного ангельского лика («Как гений чистой красоты»[109]). Недаром словарь стихотворения включает наполненные религиозной символикой слова: «чудное», «явилась», «виденье», «чистой». «Мимолетное виденье» совершенной красоты земной женщины, земного божества, уподобляется («небесные черты») поэтом «чудному мгновенью» – внезапному явлению ангела, божества небесного, чистый лик которого открылся взору верующего.

По канве собственной биографии Пушкин вышивает поэтический узор земного и божественного преображения души, возрождения человека и поэта к жизни, приобщения его к божеству, к земной и небесной красоте, к творчеству, любви, к радостному приятию мира и к наслаждению богатством бытия и духовным богатством личности. Духовное развитие проходит несколько стадий – от преобразившего душу «чудного мгновенья» к душевным тревогам и мраку, к угасанию жизненных сил, когда гармоническое равновесие с миром и внутреннее спокойствие нарушено, а затем – к новому пробуждению души, которое мыслится как возвращение к изначальной гармонии. От света через преодоленный мрак к свету – такова содержательная композиция послания. Признаки света в душе – гармония, свобода и мощь сущностных, личностных сил человека, дарующих ему полноту жизни.

Один из непременных признаков, составляющих пробуждение души, – творческое вдохновение. Пушкин испытал его в Михайловском в полной мере. Духовно-творческий подъем он запечатлел, кроме послания «К», в цикле «Подражания Корану» и в стихотворении «Пророк».

«Подражание Корану» (1824). Этот стихотворный цикл состоит из девяти стихотворений. Опираясь на русский перевод М. Веревкина, Пушкин свободно переложил фрагменты сур (глав) Корана. Если в Коране, как отметил Пушкин, Аллах везде говорит от своего лица, то в пушкинских подражаниях речь отдана и Аллаху (I, II, VII), и Магомету (V, VI). Некоторые фрагменты (IV, V) строятся как косвенный монолог, другие (III) – как внутренний монолог или представляют собой притчу о могуществе Всевышнего (IX). Отдельные мотивы Пушкин ввел самостоятельно (упоминания о «гоненье» и «власти языка» отсутствуют в Коране). Новаторство Пушкина заключалось в том, что он стремился воспроизвести Коран «изнутри», с точки зрения человека Востока и мусульманина, а не европейца. В целом в «Подражаниях Корану» запечатлелось свойственное Пушкину в Михайловском светлое состояние духа. Особенно характерно в этом отношении последнее (IX) стихотворение цикла, которое с противоположным смыслом и с иной интонацией было использовано Лермонтовым в балладе «Три пальмы».

В IX стихотворении («И путник усталый на Бога роптал…») тема всемогущества Бога решена как чудо преображения и как полное приятие Божьего мира.

Пушкин переложил притчу в духе миросозерцания восточного человека и в соответствии с реалиями его жизни. Но нет сомнения, что он имел в виду также и себя, преображение собственной души. Оно выразилось в ликующих стихах последних строф и передано как чудо, как свершившееся обновление, как игру молодых сил, готовых к творческим подвигам («Святые восторги наполнили грудь…»), как полное приятие бытия. С искренней верой и надеждой он пускался в новый жизненный путь.

Преображение, подобное случившемуся в притче, но несколько в другом – жизненно-творческом – смысле (преображение человека в пророка как исполнение предназначенной судьбы), стало темой стихотворения «Пророк», программного произведения Пушкина, завершившего период Михайловской ссылки и открывшего новую пору его жизни и творчества.

«Пророк» написан в сентябре 1826 г., после того, как поэт получил известие о казни декабристов, последовавшей 13 июля 1826 г. В этот трагический момент и накануне свидания с царем, Николаем I, мысли Пушкина обратились к смыслу своего поэтического призвания.

Источник стихотворения – «Книга пророка Исайи»[110]. Некоторые пушкинисты связывают «Пророк» с легендарным событием из Корана, которое произошло на четвертом году жизни Магомета, когда ему явился архангел Гавриил и, вынув сердце у Магомета, очистил его от скверны и наполнил верой, знанием и пророческим светом[111].

В стихотворении живы традиции гражданских и философских од Ломоносова и Державина, произведений декабристов (Ф. Глинки, В. Кюхельбекера), метафорически изображавших в образе библейского пророка поэта-гражданина. Поэтическая речь Пушкина выдержана в суровом, сдержанном, возвышенно-ораторском тоне. Центральный образ стихотворения находит соответствие в фигуре ветхозаветного пророка Исайи. Несмотря на архаический образ пророка, стихотворение обращено не в глубь веков, а в пушкинскую современность. При этом библейские аллегории, библейский синтаксис и лексика в их церковно-славянском варианте стилистически передают и древность, и торжественность лирической темы назначения поэта и поэзии.

Конфликт произведения определяется идейно-психологическим напряжением между двумя состояниями лирического героя: томлением грешного духа в начале лирического сюжета и жертвенной готовностью к очищению ради предначертанной свыше высокой и трагической миссии в финале («Глаголом жги сердца людей»). Мучительный процесс духовного преображения предуказан высшей божественной волей, вестником которой является шестикрылый Серафим[112]. Он очищает уста пророка, коснувшись их горящим углем, и тем самым приготовляет избранника к высокому служению, до предела обостряя внутренние физические и духовные способности. Пушкин наделяет пророка поистине космическим масштабом познания истины. Представление автора о всеведенье пророка, пронизывающем все сферы бытия, выражено в аллегорической форме проникновения в небесную, водную и земную стихии. Но даже такое проникновение недостаточно для того, чтобы стать пророком, так как преображение не коснулось сердца и языка.

Для исполнения пророческой миссии и вдохновенного творческого служения нужно изгнать грех из глубинных недр человека и очистить язык, чтобы слово было правдивым. Все суетное, мелкое, приземленное и прозаичное должно исчезнуть, умереть, стать прахом. В стихотворении запечатлен трудный процесс превращения простого смертного в грозного глашатая истины, в пророка, исполняющего волю пославшего его Бога и независимого от воли людей. Через мучение, через страдание человек преображается в пророка. Драматическая замена сердца символическим горящим углем и грешного языка жалом змеи становится кульминацией метаморфозы, в результате которой человек преображается в пророка. Только после этого на свет является человек, призванный Богом к служению, пересозданный Им, возведенный в достоинство пророка, впервые наименованный так и напутствуемый:

Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей,
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей».

Стихотворение написано в виде монолога самого пророка, рассказывающего о том, как он стал пророком, и верящего, что его устами говорит Бог. Став пророком, он не может сойти с пути, предначертанного Богом. Он избран.

Стихотворение «Пророк» наполнено столь обобщенным и столь богатым философским содержанием, что допускает и более широкое толкование. В нем можно видеть метафорическое изображение духовно-нравственного прозрения человека вообще, находящегося на пороге двух состояний – созерцательного размышления о поисках истины и активно-волевого ее постижения. «Пророк» осмыслялся также в духе вечной борьбы истины и лжи, добра и зла, божественного порядка и безличного хаоса.

Помимо лирических стихотворений, Пушкин написал в Михайловском несколько крупных произведений: балладу «Жених» в народном духе, поэму «Граф Нулин» и трагедию «Борис Годунов».

Поэма «Граф Нулин» – пародийное произведение. С помощью пародии Пушкин расставался с романтическими иллюзиями, с сентиментальными и романтическими сюжетами и пролагал путь к реалистическому искусству. Поэтому с «Графом Нулиным» связаны новые художественные искания Пушкина.

«Граф Нулин» – поэма, в которой «перелицована» историческая легенда о Сексте Тарквинии и Лукреции, жене Коллатина, положенная в основу трагедии Шекспира[113]. Трагическая в истории ситуация в современности осмыслена в комическом ключе и перенесена в сферу быта: пощечина, нанесенная повесе, не имела решительно никаких важных последствий.

Чтобы понять современность, Пушкин решил обратиться к истокам человеческой истории, как европейской, так и русской. Поскольку национальный характер народа и отдельного человека создается в ходе своеобразного исторического развития, то и современность может быть постигнута через историю. При этом история отражается и в документах, и в художественных произведениях, которые, не теряя достоинств художественности, также могут быть оценены как исторические документы. С такой точки зрения трагедии Шекспира, равно как и древнерусские летописи, имеют значение документов, только в первом случае художественно обработанных, а во втором – нет. Третий вид исторических документов – устные анекдоты, предания, легенды, дошедшие через века исторические слухи. Таким образом, в творчестве Пушкина встречаются три рода исторических свидетельств. Их Пушкин обрабатывал как в ироническом, шутливом, так и в серьезном ключе. Оба способа творческой переработки могли пересекаться и смешиваться. Исторические свидетельства подчинялись уже новому замыслу и, включенные в новый контекст, приобретали иной, чем прежде, художественный смысл. Если в поэме «Граф Нулин» история была осмыслена в пародийном ключе, то в «Борисе Годунове» – в трагическом. История совершает своеобразный круговорот и движется от крови к крови – начинаясь убийством мальчика-царевича, она оканчивается гибелью детей Годунова.

«Борис Годунов» (1825). Замысел исторической драмы возник при чтении IX и XI томов «Истории государства Российского» Карамзина. В них содержалась история царствования Федора Иоанновича, Бориса Годунова, Федора Годунова и Дмитрия Самозванца.

«Борис Годунов» стал своего рода итогом всего предшествующего творческого развития Пушкина. Он отказался в трагедии от социального дидактизма, наследия просветительской литературы, и усвоил свойственное романтикам историческое и диалектическое мышление[114]. В этой связи трагедия Пушкина демонстрировала принципы «истинного романтизма». Это была «романтическая трагедия», созданная по образцу романтически понятого Шекспира и его «хроник». По всем признакам она порывала с предшествующей классицистической традицией: в ней не было соблюдено ни единство места (действие перемещалось из России в Польшу, из палат московского Кремля в трактир, в корчму на литовской границе и т. д.), ни единство времени (между сценами были большие хронологические разрывы). Сцены, написанные стихами, сменялись сценами, написанными прозой, драматические эпизоды чередовались с комическими вполне в духе Шекспира. Наконец, есть мнение, что конфликт – столкновение сильного, мудрого и просвещенного правителя с надличным «мнением народным» (аналог античного рока) – «воскрешал некоторые черты трагедии античной в том ее понимании, какое установилось в теоретических трудах романтической школы (А. Шлегель и др.)»[115].

Главная задача, стоявшая перед Пушкиным, – понять действие исторического процесса, его механизм, законы, им управляющие. Эти законы формируются как интересы различных социальных групп, представленных различными персонажами. Одни действующие лица виновны в Смуте, вызывая ее (царь-узурпатор Борис Годунов, Дмитрий Самозванец); другие становятся их соучастниками, содействуют ее разжиганию (Шуйский, Гаврила Пушкин, Басманов, польская знать – Вишневецкий, Мнишек, Марина Мнишек, люди из толпы, равнодушные к избранию Бориса и затем убивающие детей царя); третьи участвуют в истории, но не ведают, что творят, или не имеют личного умысла (Патриарх, пленник Самозванца Рожнов, сын князя Курбского, наемные командиры русских войск Маржерет и В. Розен); четвертые выступают свидетелями событий и, не участвуя в историческом зле, обсуждают его (люди из народа), доносят весть до потомства (Пимен) или обличают Бориса (Юродивый); пятые – невинные жертвы (дети царя).

Из всех этих разнообразных лиц Пушкин выделяет четыре группы: царь, Борис Годунов, его ближайшие сподвижники; бояре во главе с Шуйским; дворяне и поляки, поддержавшие Самозванца; народ, представленный в трагедии как некая совокупная надличная сила.

В истории, по мысли Пушкина, действуют две силы – рациональная и стихийная, иррациональная, подпадающая и не подпадающая под законы логики и морали.

С одной стороны, история – это столкновение интересов различных социальных групп: царская власть стремится урезать права подданных; боярство, особенно крупное, хочет разделить управление страной с царем и добиться для себя привилегий, защищающих его независимость; дворянство, использующее в своих целях Самозванца, надеется завоевать себе место под солнцем и встать наравне с боярством; народ колеблется между этими тремя группами и представляет собой самостоятельную силу («мнение народное»), которая, однако, ограничивается сферой морального суда, одобрения или неодобрения с нравственной точки зрения.

Социально-индивидуальные и групповые интересы выступают в качестве мотивов поведения персонажей. Тому есть множество примеров. Лукавый Шуйский лжет Борису о причинах смерти царевича, а сам втайне возмущает народ, готовясь свергнуть царя, чтобы сесть на престол или добиться неограниченной власти. Басманов, присягнувший Борису, изменяет ему в пользу Самозванца: как худородный дворянин, он надеется подняться к высоким ступеням в государстве при новом царе. Те же мысли овладевают и Гаврилой Пушкиным.

С другой стороны, в ходе художественного анализа Пушкин пришел к выводу, что один из главных законов истории – ее стихийность, иррациональность и зависимость от Рока, Судьбы, выступающая в различных формах, в том числе и религиозной. Это относится и к Борису Годунову, и к народу.

Борис Годунов, независимо от его личных качеств и способностей к государственной деятельности, заранее обречен на гибель. Если в трагедиях Шекспира действие определяет конфликт личностей, то в пушкинской трагедии Борис не является жертвой боярских интриг, Самозванца или предводителей польской интервенции. В трагедии нет личности, которая по своему масштабу могла бы сравниться с Борисом Годуновым. На роль равновеликого антагониста не могут претендовать ни умный, но мелкий Шуйский, ни авантюрист Самозванец, ни недалекий Воротынский, ни Гаврила Пушкин, ни Басманов. Борис Годунов мог бы легко справиться и с польским нашествием, и с Самозванцем, и со всякой другой бедой, но он – жертва Рока, Судьбы, бессознательным исполнителем воли которого выступает народ. В «мнении народном» есть «голос» Рока и есть «голос» бессмысленности. Судьба преследует Бориса Годунова «тенью царевича» и «мнением народным». В обоих случаях через нее проступает стихийное, иррациональное начало истории, к которому не приложимы рациональные и этические категории. Так, вопреки логике Дмитрий-царевич внезапно «оживает»; Борис Годунов из желанного царя превращается в «царя Ирода»; его правление, принесшее народу много благ, не только не оценено по достоинству, но и отвергнуто. Поскольку орудием Судьбы, Рока выступают «тень Дмитрия» и народ с его «мнением», то народ мыслится Пушкиным тоже иррациональной стихией, которая не подчиняется рациональным и этическим законам.

Хотя народ берет на себя право морального суда, его оценки и правильны, и ошибочны, в них чрезвычайно слаб сознательный элемент. Народ осуждает Бориса за убийство царевича Дмитрия и себя за избрание цареубийцы, колеблется в моральной оценке убийц Борисовых детей, отказывается молиться за «царя Ирода» («Богородица не велит»). Пушкин не идеализирует народ. Мнение народное изменчиво[116], ему нельзя безусловно доверять: совсем недавно народ умолял Бориса дать согласие на царство, теперь он отказывает ему в своей поддержке. Приглашая на царство Самозванца, он жестоко ошибается. Его волнение приводит вовсе не к благосостоянию государства, а к новым бедам, и он в растерянности и в недоумении «молчит». Казалось бы, он выполнил высшую волю: Борис лишился трона и умер. Но народ снова несчастлив. Значит, моральные критерии, которыми руководствуется народ, не могут претендовать на абсолютную истину.

Иррациональность и стихийность выступают обычно в превратной форме – в форме слухов, легенд, неясных предположений, догадок. Они основываются не на знании, а лишь на интуиции. Народное мнение часто парадоксально противоречит фактам – оно «темно». Так, народ знает, что Дмитрий убит, и верит в «воскресение» царевича. Он убежден, что Борис послан ему в цари свыше за грехи, и, чтобы искупить их, надо избыть царя-узурпатора. В логику социальных интересов вмешивается иррациональность, затемняя смысл исторического процесса.

Чтобы выявить это смешение логики и иррациональности, Пушкин воспользовался религиозной идеей «воскресения» царевича[117]. Он организует действие вокруг тени убиенного Димитрия, которая появляется во всех значимых сюжетных сценах. Погибший Димитрий присутствует то убитым царевичем, то в виде святых мощей, то неожиданно спасшимся и воскресшим. Тень Димитрия-царевича нависает над Борисом Годуновым. От имени Димитрия, пользуясь народной верой в чудесное избавление царевича от смерти, действует Лжедимитрий. Интрига трагедии завязывается в тот момент, когда становится известно о бегстве Гришки Отрепьева из монастыря и принятии им имени царевича, т. е. когда тень Димитрия обрела новый лик и «материализовалась» в Самозванца. Борис Годунов вынужден вести борьбу не столько с реальным противником, сколько с тенью Димитрия, с народной религиозной верой и с суевериями, со слухами, с легендами, которые в совокупности вырастают в безличную и надличную силу обстоятельств, вызванную им самим.

В основе трагедии лежит эсхатологический миф, основные слагаемые которого исчезновение Димитрия, замещение его Борисом и воскрешение Димитрия, ложное и мнимое, в облике Самозванца. Борис в трагедии недоумевает, почему народ не ценит его заботу и попечение о нем. Между тем народ проникнут верой в то, что все несчастья с государством, с ним, народом, с семьей Бориса происходят оттого, что на троне сидит Антихрист (Ирод, как говорит Юродивый), ложный царь, ложный правитель. Как только его заменит истинный царь, истинный правитель – наступит счастливая пора царствования. Посчитав Бориса фальшивым государем и потому морально отвергнув его, народ поверил в возвращение истинного государя и воскрешение убиенного Димитрия Иоанновича.

Все сюжетные события в трагедии, образуя замкнутый круг, так или иначе связаны незримо витающей тенью убитого царевича. Кровавый от свет этой тени лежит на всех поворотах сюжета, на всех событиях, происходящих в трагедии. Тем самым трагическое начало связано не только с Борисом, но и со всем народом и государством. Пушкин понял самый жанр трагедии как жанр трагедии не «персональной», а «народной», втягивающей в себя так или иначе все действующие лица.

Преступление Бориса в этом свете также предстает и государственным, и моральным, отягощенным причастностью к убийству невинного ребенка. Даже после своей смерти Борис, сюжетно в значительной мере монументально одинокий (его сюжетная соотнесенность с другими персонажами не всегда ясна; более всего он проявляется в монологах, когда остается один), этически связан со всеми действующими лицами.

Перед Пушкиным в «Борисе Годунове» стояли художественные проблемы большого масштаба. Они касались понимания и изображения истории и народа, выражения авторской точки зрения и значения истории для современности.

В пору Пушкина народ представлялся загадкой, хотя к разгадке ее приложили усилия и Крылов, и романтики. Главное противоречие заключалось в сознании общественной, политической и моральной мощи народа и его исторической беспомощности, рабского терпения. Сочетание этих противоречивых свойств ставило в тупик.

При разрешении противоречия можно было пойти по пути классицистов и романтиков, превратив героя трагедии в рупор авторских идей или придав ему эмоциональное тождество с автором. При таком подходе восторжествовала бы личная точка зрения автора. Можно было встать на позицию Крылова и присоединиться к народной, «мужицкой» точке зрения. Хотя Пушкину такая степень «присутствия» автора была ближе (Крылов скрывал свой взгляд и свою оценку событий), поэт не пошел по этой дороге, потому что народная точка зрения отражает лишь один из «смыслов» истории. Пушкин не мог да и не желал, как Крылов, предпочесть народную оценку оценке просвещенного человека, стоящего на уровне идей своего века. Он обратился к историческим воззрениям романтиков, дополненным им и откорректированным собственными идеями, вызванными чтением трагедий Шекспира. Пушкин понял род драмы как принципиально объективный, в котором открытое или скрытое присутствие автора недопустимо. Иначе это художественно плохая драма. Ее персонажи должны представлять самостоятельно действующих лиц, обладающих собственными характерами, а не кукол, которые действуют и говорят по указке незримого автора-демиурга, управляющего ими. Эффект истины тем художественно убедительнее, чем меньше в драме виден сам автор. Стало быть, никакого предпочтения любимой мысли. Не автор должен руководить персонажем, а скорее наоборот – персонаж автором. Автору надлежит внимательно следить за логикой созданного им характера и не противиться его собственному развитию. Конечно, произведение пишет автор, но понять мысль Пушкина чрезвычайно важно: герои должны поступать в соответствии со своими, созданными автором характерами, и автор уже не может навязывать им свою волю. Персонажи должны жить на сцене, как люди в жизни. Точка зрения автора обязана проступать через поступки и отношения персонажей и проявляться в свободе их действия. Присутствие автора в этом случае излишне, и он не должен обнаруживать себя.

Знакомство с трагедией потрясло друзей Пушкина. П.А. Вяземский, делясь с А.И. Тургеневым впечатлением, полученным от чтения «Бориса Годунова», писал: «Истина удивительная, трезвость, спокойствие. Автора почти нигде не видишь. Перед тобой не куклы на проволоке, действующие по манию закулисного фокусника».

То же самое во многом относится к изображению исторической эпохи: персонажи обязаны мыслить, чувствовать и говорить подобно живым людям ушедшей исторической эпохи. Какая-либо явная модернизация недопустима. Здесь для Пушкина был важен не только Шекспир, но и Вальтер Скотт, изобразивший историю «домашним образом». На первый план в историческом изображении выдвинулись проблемы художественного вымысла, стиля и языка. Пушкин с блеском решил сложные и трудные задачи. Это касается изображения народа в истории.

Все политические силы в трагедии для достижения своих целей нуждаются в участии народа. Их судьбы так или иначе зависят от «мнения народного». В этом проявляется сила народа. Но само «мнение народное» питается ложными, часто пустыми слухами, суевериями, домыслами, не имеющими под собой никакой реальной основы. Оно живет легендами и преданиями. Причина тому – темнота, непросвещенность народа. В его сознании легенда берет верх над рациональным знанием и достоверными фактами. Поэтому народ легко обманывается, не понимая смысла происходящих событий. В этом состоит его слабость. Поскольку «мнение народное» держится на правдоподобной или неправдоподобной выдумке, характерными чертами стихийности и иррациональности истории становятся легенда, слух, вымысел[118]. Было бы напрасно думать, что интуиция народа, стихийность и иррациональность его морального чувства не содержат частицы истины. Своим опытом, инстинктом, интуицией народ распознает правду и осуждает тех, кто виновен. Но это не искупает ошибок и слабостей народного сознания.

В области художественного изображения Пушкин также выступил новатором. Его историческое художественное сознание держится на том, что в исключительных исторических обстоятельствах действуют обыкновенные люди. В «Борисе Годунове» обстоятельства исключительны: убийство царевича, восхождение на трон убийцы, появление Самозванца, который ведет иностранные и русские войска, чтобы убивать своих соотечественников, гибель детей Бориса. Но лица, действующие в трагедии, обыкновенны: одни из них знатны, другие безродны, одни богаты, другие бедны, одни умны, другие глупы, одни понимают ценность наук и просвещения, другие «темны» и суеверны. Они ведут себя так, как подобает людям их сословия и состояния.

Самое же главное заключено в том, что, следуя мыслям Карамзина и идеям Вальтера Скотта, люди далекой эпохи говорят, думают, чувствуют и поступают у Пушкина не так, как его современники, а сообразно их веку.

Пушкин нашел выразительную форму передачи характеров действующих лиц через свойственную им культуру, в которой они выросли и которую усвоили с детства. Национально-своеобразный характер у Пушкина рисуется в определенной культурной среде[119]. Так, для изображения самых интимных переживаний действующих лиц в «Борисе Годунове» Пушкин выбирает две сферы – любовь и творчество, которые у романтиков никак не были связаны с национальной характерностью, а представлялись всеобщими, независимыми от национальной принадлежности.

Для того чтобы выявить, насколько различны характеры людей православной Руси и близкой к европейской культуре католической Польши, Пушкин сравнивает их. Сцена любви (объяснение Марины и Димитрия) – это проявление индивидуальных чувств, индивидуальных страстей, это культ дамы, и вся атмосфера свидания (открытое пространство, фонтан, луна, звуки музыкальных инструментов) свидетельствует о европейской культуре, которая господствует в панской аристократической Польше. В «московских сценах» тоже идет разговор о любви: царевна Ксения горюет о своем женихе. Но ее любовь не требует индивидуального выражения – Ксения для передачи своих чувств пользуется оборотами народной речи, прибегая к фольклорным жанрам плача, причитания и фольклорной стилистике. Ксения говорит о любви так, как сказала бы любая простая девушка на Руси. И живет она, в отличие от Марины, в совершенно другой обстановке и атмосфере: в замкнутом помещении, уединенно, не принимая участия ни в политических, ни в придворных интригах. Самозванец быстро усвоил западный лоск, но, оставшись один, в минуту досады говорит по-русски: «Бог с ними, мочи нет!» В него въелось и никуда не исчезло старое представление о «бабе», о ее наваждении, дьявольских кознях и греховных соблазнах.

Точно так же у Пушкина есть два отношения к творчеству: с одной стороны, польский поэт, который подносит знатным дамам и кавалерам латинские стихи, а с другой – Пимен, летописец (писатель древности), с его высоким сознанием долга, завещанного Богом. Пушкин думал, что в древности русская культура была единой, что она не разделялась на культуру высших и низших слоев. Это представление позволило ему по-разному нарисовать два типа переживания любви и два типа творчества.

Именно через речь персонажей Пушкин передает особенности национальной культуры и национального характера. Когда Федор Годунов, сын Бориса, говорит: «Чертеж земли московской», то ясно, что это географическая карта. В пушкинскую эпоху наиболее употребительным было именно слово карта (географическая карта). Придавая исторический колорит эпохе и преследуя точность исторического выражения мысли, Пушкин вкладывает в уста Федора слова, означающие географическую карту. Так возникает историческая дистанция между словом прошлого и словом настоящего, между словом персонажа и словом автора. Слово у Пушкина стало знаком древнерусской культуры, по которому безошибочно узнается принадлежность человека к той или иной эпохе.

Несмотря на то, что Пушкин стремился скрыть свою точку зрения на историю, он признавался, что не мог спрятать «ушей под колпак Юродивого». Это означало, что авторская позиция Пушкина при отсутствии социального дидактизма не исчезла из произведения и была продемонстрирована.

Поэт считал, что революция в России в его время невозможна по двум причинам: во-первых, непросвещенный народ бессилен и слаб; прежде всего нужно сеять просвещение и позаботиться об элементарной грамотности народа и затем о гражданском, общественном его воспитании; во-вторых, в ходе исторического развития в России не сложилось сильной и дееспособной оппозиции самодержавию; этим оно пользуется, играя на противоречиях различных социальных групп.

Пушкин наметил и выход из возникшей исторической ситуации.

Первоочередная забота заключается в просвещении народа. После «Бориса Годунова» он пишет несколько крупных статей на тему народного просвещения и воспитания.

Тогда же у Пушкина появляется иллюзия, будто оппозицией самодержавию может стать древняя родовая аристократия, к которой принадлежал он сам. Надо сохранить основанный на старых обычаях принцип монархического правления и приблизить к трону представителей древних родов, которые станут при царях полномочными советниками, «представителями» и защитниками, как писал Пушкин, интересов разных социальных групп, в том числе крестьянства, перед престолом. Им, привлеченным к управлению государством, должно быть доверено одобрение или неодобрение императорских законов и повелений.

Пушкин исходил из того, что цари подбирают себе исполнителей, которые не могут им возражать, так как нуждаются в царских поощрениях за службу (имения, титулы, награды, должности). Родовая аристократия не нуждается в этом, так как она вышла из того же корня, что и сами Романовы. Не покушаясь на монархический принцип, выходцы из знатных боярских родов, призванные самими царями, будут из благородства, чести, бескорыстно и по совести наперсниками государей, станут по зову сердца помогать им, разделяя с ними всю полноту ответственности. Тем самым создастся с добровольного согласия государей и по их почину нечто вроде сознательно учрежденной оппозиции, которая будет выражать интересы всего общества, в том числе низших слоев народа. В «Борисе Годунове» (такова расстановка и характеристика главных персонажей – Шуйского, Гаврилы Пушкина, Басманова, Лжедимитрия и Бориса) возникают первые контуры этих социально-политических идей Пушкина, которые в течение последующих почти десяти лет будут волновать воображение поэта и отразятся в его художественных произведениях.

Итак, главным завоеванием Пушкина в Михайловскую ссылку был рост исторического сознания. «Борисом Годуновым» открылся период «истинного романтизма», которым Пушкин, усвоив художественные достижения романтизма (диалектику внутреннего мира и его выражения, историчность мышления) и внеся в них существенные коррективы, обозначил свои новые художественные искания, свою устремленность к реалистическому искусству слова.

Во всех областях творчества – в лирике, в поэме, в трагедии – ясно наблюдается интерес к обыкновенному и простому, связанный со свободой выражения, с конкретной и точной передачей внутреннего и внешнего мира с помощью стилевых словесных красок. Слово, не теряя индивидуальности чувства, основывается на предметном, словарном, объективном значении.

В Михайловском Пушкин достиг творческой зрелости. «Я, – сказал он, – могу творить».

После ссылки, или середина жизни (1826–1830)

Последние дни в Михайловском Пушкин доживал с трудом. Ему было одиноко и душно в северном заточении. Там он узнал о разгроме восстания декабристов в Петербурге и с напряжением ждал подробных вестей об окончании следствия и приговоре. Его знакомые и друзья числились в списках государственных преступников, их ждало суровое наказание, а пятеро из них были казнены.

Все лето в 1826 г. прошло в мучительных и тяжелых раздумьях. В сентябре внезапно прибыл курьер и передал поэту приказ немедленно явиться в Псков. Губернатор отправил Пушкина в Москву, где короновался на царство Николай I.

8 сентября 1826 г. Пушкин вошел в кабинет царя в Чудовом монастыре. В ходе беседы Пушкин и Николай I пришли к соглашению: поэт, не скрыв от императора сочувствия к декабристам, обещал воздержаться от критики правительства; царю хотелось расположить к себе общество, напуганное расправой над декабристами, и он, возвратив поэта из ссылки, вызвался быть единственным цензором его сочинений[120].

Возвращение Пушкина из ссылки общество сочло крупнейшим событием нового царствования. Москва оказала освобожденному Пушкину триумфальный прием.

После беседы с Николаем I Пушкин проникся утопической иллюзией, будто он как поэт и старинный дворянин, даже боярин, сможет влиять на государственную политику России, если царь призовет его и подобных ему просвещенных дворянин в советники. Вместе они будут наблюдать за соблюдением законов и созданием новых, более справедливых, уложений.

Лирика 1826—1830-х гг. «Стансы» («В надежде славы и добра…») (1826) и «Друзьям» (1828). С этими мыслями Пушкин написал знаменитые «Стансы», в которых выражал надежду, что Николай I будет подобен Петру I и начнет смело сеять просвещение «самодержавною рукой», что он увидит в выступлении декабристов не злобу к себе и ненависть к монархии, а желание процветания и добра государству. Так возникли заключительные сроки:

Семейным сходством будь же горд;
Во всем будь пращуру подобен:
Как он, неумолим и тверд,
И памятью, как он, незлобен.

Напоминая Николаю I о Петре I, Пушкин ставит в заслугу «пращуру», что тот после казни стрельцов «правдой привлек сердца», «нравы укротил наукой», «самодержавною рукой… смело сеял просвещенье» и был «памятью незлобен». Пушкин намечает в «Стансах» целую программу деятельности царя и его нравственно-государственного поведения.

Русская публика не поняла Пушкина. Даже близкие к нему приятели и знакомые (например, Н.М. Языков) посчитали его обращение к царю лестью. Поэт ответил стихотворением «Друзьям», в котором отверг обвинения, утверждая, что хвала его свободная, что он так думает и так чувствует, что он бескорыстно желает успехов царю на государственной ниве, не выторговывая и не желая милостей для себя. Но, как воспитанный человек и дворянин, он не может не быть благодарным императору за возвращение из ссылки. Кроме того, Пушкин, по всей видимости, был польщен словами Николая I, обращенными к нему, о его необыкновенном поэтическом даровании. Намек на это содержится в строке «Во мне почтил он вдохновенье…».

В стихотворении Пушкин продолжил развивать свои мысли об аристократической оппозиции. Если аристократия останется равнодушной и безучастной, то ее место навечно займет «раб и льстец»[121], служащий не царю и государству, а личному обогащению и благосостоянию:

Беда стране, где раб и льстец
Одни приближены к престолу,
А небом избранный певец
Молчит, потупя очи долу.

Нельзя допустить, чтобы «раб и льстец» одни были у руля державного корабля. Находясь вблизи царя и трона, родовая аристократия сможет составить реальную оппозицию придворной верхушке выскочек-слуг и умерить ее корыстные интересы.

Приведенная последняя строфа особенно примечательна. В ней поставлены на одну ступень «раб» и «льстец» – люди, несвободные ни в мыслях, ни в чувствах. Зависимые от власти, они приносят ей одни беды, тогда как «небом избранный певец», независимый и свободный, способствует благу «страны». Он – друг царю. Растолковывая эту мысль в стихотворении «Друзьям», Пушкин намекал на прямую выгоду государя не подвергать поэта гонениям и не преследовать его вдохновение, не обрекать поэта на молчание, а предоставить ему максимум свободы и обеспечить свое покровительство[122].

Программа, художественно выраженная в стихотворениях «Стансы» и в послании «Друзьям», определила общественное поведение, философско-социальные раздумья Пушкина и темы его лирики.

Лирика 1826–1830 гг. сначала была посвящена обстоятельствам, связанным с восстанием декабристов и их судьбами, с новым положением освобожденного Пушкина.

«Во глубине сибирских руд…» (1827). «19 октября 1827». Размышляя о декабристах отразились в стихотворениях «Во глубине сибирских руд…» и «19 октября 1827».

Своим поэтическим словом поэт хотел ободрить сосланных декабристов. Сам недавний изгнанник, он сочувствует новым изгнанникам, утешает их и укрепляет веру в непременное и притом быстрое освобождение из острогов и ссылки, вселяет надежду, что вскоре они обретут прежние права, что им возвратят дворянские привилегии («И братья меч вам отдадут»; меч – символ дворянского достоинства и чести). Пушкин был уверен, что Николай I проявит милость. Но благородная и наивная попытка примирить власть с оппозицией так и не осуществилась.

О декабристах-лицеистах Пушкин вспомнил в стихотворении «19 октября 1827», проникнутом уже не ликующим пафосом скорой встречи, а заботой об их судьбах. Адресуясь ко всем лицеистам, поэт закончил стихотворение обращением к декабристам:

Бог помочь вам, друзья мои, И в бурях, и в житейском горе, В краю чужом, в пустынном море И в мрачных пропастях земли!

Произошедшие в России и в жизни Пушкина события были настолько значительны, что поэту потребовалось дать себе в них трезвый и откровенный поэтический отчет.

Раздумывая над участью декабристов и над своей будущей судьбой, Пушкин склонялся к тому, что завершился большой отрезок его жизни и началась новая пора его творчества, что он перерос декабристские романтические идеалы и есть определенная закономерность в его «спасении» от суровой доли, выпавшей декабристам. О своем жребии он написал стихотворения «Арион», «Талисман», «Три ключа».

«Арион»[123] (1827). В основу стихотворения легла широко известная легенда о чудесном спасении древнегреческого певца Ариона, плывшего на корабле по морю. Стихотворение посвящено собственной судьбе в связи с декабрьским восстанием. В нем говорится, однако, не столько о декабристах, сколько о самом «таинственном певце», стихотворение принадлежит к поэтическим раздумьям Пушкина на тему «поэт и поэзия», выдержанным в антологической форме. Поэт обратился к мифу, чтобы придать стихотворению универсальный характер, высокую степень обобщенности.

Для понимания поэтической мысли стихотворения очень важно несколько существенных штрихов: во-первых, между «пловцами» и «певцом», хотя они и плывут на одном корабле, больше различий, чем сходства (пловцы заняты тяжелой физической работой, тогда как певец остается причастным духовной сфере; пловцами руководит «кормщик умный», а «певец» «беспечной веры полн»); во-вторых, усилия «кормщика», «пловцов» и «певца» противоположно направлены (кормщик и пловцы борются со стихией, сопротивляются ей, а певец находится с ней в согласии; он не враждует со стихией жизни, а испытывает к ней полное и безусловное доверие). Ключевое слово – таинственный. Оно знак избранности певца, его «особой духовной природы». Певец – соединительное звено между жизнью и поэзией. Он находится с ними в органическом единстве и воспевает жизнь в гармонических звуках. «Гимны прежние» – это вовсе не декабристские песни, как понимали этот образ раньше[124], а гимны, дифирамбы (Арион – создатель жанра дифирамба) в честь поэзии.

В то время как усилия кормщика и пловцов оканчиваются катастрофой, певец «спасен» и «на берег выброшен». Следовательно, судьба поэта – не судьба пловцов. У них разные жизненные доли. Если пловцы целиком погружены в земную жизнь, то певец «избран» богом поэзии Аполлоном и храним им. Атрибутами жизни и поэзии, а также знаком причастия поэта к священному действу являются «солнце» и «риза». «Солнце» (см. «Вакхическую песнь») – символ жизни, поэзии, ума, «риза» – одежда поэта, подобная торжественным облачениям священника. Архаизированный язык, «объективный», спокойный тон повествования о таинственном «певце», причины «спасения» которого чудесны, до конца не прояснены и скрыты, – важные приметы стихотворения, свидетельствующие о том, что «спасение» не рационально, а иррационально. Судьба певца не во власти разума, она не подчиняется законам земного мира. Пушкин держится романтических взглядов на поэта как существа необычной судьбы, причастного высшим тайнам.

Поэт не отказывается от романтических идей, но вместе с тем корректирует их: романтическое представление возникает внутри мифологического и в облике мифа. Речь, однако, идет не о романтизации мифа и не о возрождении классицизма в романтических формах (Пушкин не ставил перед собой таких задач), а о синтезе романтической и классицистической стилистики. «Романтический эллинизм» – важная грань «истинного романтизма», художественного явления, отмеченного признаками переходности к реалистической манере письма[125]. Синтез классицизма и романтизма – один из путей к своеобразному пушкинскому реализму. Свою открывающуюся новую судьбу Пушкин мыслит в свете прошлых и настоящих событий.

Есть, однако, и третья мощная стихия, хранящая певца, – стихия любви. В стихотворении «Талисман» Пушкин, возможно, вспомнил свое, написанное в Михайловском, стихотворение «Храни меня, мой талисман…» и создал новое, декорировав его в восточном стиле. В отличие от поэзии талисман уберегает душу от «сердечных ран», от ошибок, промахов или проступков души и, главное, от бесследного исчезновенья из бытовой памяти человечества.

В стихотворениях второй половины 1820-х гг. поэт стремится подвести итог уже прожитой жизни и оценить ее с философской и нравственных точек зрения. Так возникают стихотворение «Три ключа», написанное в пору общения с любомудрами и напечатанное в их журнале «Московский вестник»[126], и элегия «Воспоминание».

«Три ключа» (1827) – своего рода философская притча о трех возрастах человека и его судьбе. Человек в этом мире («В степи мирской, печальной и безбрежной…») – изгнанник. Но каждый проходит три этапа – юность, зрелость и смерть. Им соответствуют три «ключа», которые в течение жизни поят его душу, удовлетворяя не все ее, а только отдельные, но разные потребности: сверкающий, быстрый, мятежный и кипящий ключ юности; кастальский ключ зрелости, который утоляет жажду творчества, расцветшие силы и способности, живит вдохновение: и, наконец, ключ смерти:

Последний ключ – холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит.

Этот ключ своей холодной струей остужает все желания, все помыслы, которые человек оставляет на пороге смерти, покидая земную жизнь и переносясь в область забвения. И потому «последний ключ» «слаще всех» утоляет «жар сердца».

«Воспоминание» («Когда для сметного умолкнет шумный день…») (1828). Эта элегия наполнена столь же глубоким философско-нравственным содержанием, как и стихотворение «Три ключа». Пушкин напечатал только первую ее часть, хотя художественная ценность окончания также неоспорима.

Обозревая всю прошлую жизнь, поэт сурово судит себя с нравственной высоты, недоступной простому смертному: в то время, когда для смертного все заботы позади, для лирического героя только начинается «работа» души. Для него наступают «часы томительного бденья», нравственного прозрения, торжественность которых подчеркнута архаической лексикой, высоким языком, интонацией и инверсиями. Противоречивые и сложные душевные переживания не нарушают единого состояния души. Сочетание длинных и коротких ямбических стихов, выразительные метафоры («Змеи сердечной угрызенья», «теснится тяжких дум избыток», «Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток»), повтор строк, соединенных союзом и, передают взволнованность, смятение, трепещущую внутреннюю жизнь и душевную муку лирического героя. Нравственные претензии героя к себе достигают апогея, но поэт преодолевает драму. Сила его духа состоит в том, что он воскрешает в памяти былое и не предает его забвению, не стремится отделаться от него, а мужественно принимает как должное, как жизнь, как судьбу:

И в отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.

Собственный нравственный суд оказывается необычайно суровым и беспощадным, но он поднимает дух человека, очищает его. В способности отдать себе трезвый отчет в своих прегрешениях и заблуждениях и заключается нравственное величие человека. Элегия, продемонстрировав мощь пушкинского духа, содержала и глубокий общечеловеческий смысл. Вот почему ее особенно любил Л.Н. Толстой, для которого нравственное состояние духа личности служило мерой ее ценности и богатства.

В 1826–1830 гг. жизнь Пушкина была полна волнений и тревог, но были в ней и светлые мгновения. Чувства одиночества, душевной пустоты, вызванных преследованиями то по поводу «Гавриилиады», то в связи с элегией «Андрей Шенье», атмосфера общественного мрака, «неотразимых обид», наносимых «светом» и «друзей предательским приветом», «зависти», «легкой суеты» часто наполняли его душу скорбью. Но были в те же годы душевные просветы, когда Пушкин был по-прежнему беспечен, весел и радостен, отдаваясь новым увлечениям, новым впечатлениям, поэтическим грезам, стихотворным шуткам и вдохновенным замыслам. Вся разнообразная и трудная жизнь с ее перемещениями из Москвы в Петербург, путешествием на Кавказ перелилась в его стихи. В эти годы Пушкин написал такие значительные лирические стихотворения, как «Ангел», «Близ мест, где царствует Венеция златая…», «Гнедичу», «Рифма, звучная подруга…», «Дар напрасный, дар случайный…», «Не пой, красавица, при мне…», «Анчар», «Цветок», «Подъезжая под Ижоры…», «Приметы», «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», «Дорожные жалобы», «Зимнее утро», «Я вас любил: любовь еще, быть может…», «Брожу ли я вдоль улиц шумных…», «Кавказ», «Обвал», «Делибаш», «Что в имени тебе моем?», «Поэт», «Поэт и толпа», «Поэту», «В часы забав иль праздной скуки…», «К вельможе» и др.

С годами лирика Пушкина приобретала все более философский характер. Это значит, что в ней, по сравнению с другими периодами, повысилась степень обобщенности. Теперь лирика Пушкина в меньшей мере может быть сопоставлена с социально-историческими событиями, чем это было раньше. На первый план в ней выходит общечеловеческий смысл.

Так, знаменитое стихотворение «Анчар» часто трактовалось как протест против тирании, причем «анчар, древо яда» понимался ее символом.

«Анчар» (1828). Стихотворение связано с изменением пушкинского мнения о возможности гуманизации тирании или деспотизма, в том числе и царской власти. Пушкин обновлял миф[127] о древе яда «на пересечении двух смысловых рядов – фантастического и реального, функции и факта».

В связи с тем, что анчар порожден природой в «день гнева», возникает вопрос: Есть ли зло в природе или только в человеческом обществе? Думается, Пушкин как раз писал о мировом зле – природном и социальном. Противопоставляя природное и социальное зло, он вскрывает различие между ними. Природное зло есть, но оно вдали от людей, в чахлой и скупой пустыне. Анчар стоит один, он скрыт и удален от людей и от всего живого. Природное зло можно избежать и от него можно уберечься: чувствуя опасность, «К нему и птица не летит, И тигр нейдет». Если природное зло само не может распространиться, оно замкнуто в себе, то социальное зло не знает границ. Оно беспредельно. В стихотворении активное, волевое злое начало исходит от социума: «князь»[128] послал раба, с его помощью похитил «смертную смолу», «ядом напитал Свои послушливые стрелы» и с ними разослал «гибель соседам». Тем самым «князь» вносит природное зло в человеческий мир, освобождая его из плена пустыни и превращая в зло социальное. Анчар у Пушкина – скорее всего символ мирового зла, над которым властвует «князь тьмы», «владыка преисподней».

Границу царства смерти переступает человек, «раб», но не по своей воле, а по приказу «владыки». Раб, приносящий себя в жертву, в отличие от мифологических героев, не совершает никакого подвига и не собирается уничтожать зло. Он лишен собственной воли и представлен таким же послушным инструментом, такой же неодушевленной вещью в руках владыки, как и «послушливые стрелы».

Особенность «Анчара» состоит в том, что это философско-лирическая притча, в которой мысль Пушкина выражается в сюжете, в рассказе, а не от лица автора. В стихотворении обобщена трагедия современного человека, в нем раскрыта суть связей между людьми. Общество осуждено им потому, что в нем правят антигуманные законы: социальные отношения превращают одного человека во «владыку», действующего сознательно во вред остальным людям, а другого – в послушного «раба». В обоих все человеческое искажено.

Первая и вторая части стихотворения содержат повторяющиеся слова и выразительные контрастные эпитеты, которые поддерживают основную антитезу и сосредоточивают на ней внимание: «владыка» – «раб», «корни ядом напоила» – «яд каплет», «властный взгляд» – «послушно», «бедный» – «непобедимый». Глаголы также выражают контрастные действия – понуждение и принуждение («послал» – «потек»). На этом фоне власть «князя» получает одинаковое выражение: «послал» – «разослал», «послушно» – «послушливые» (стрелы). Столь же одинаков результат: «умер бедный раб» – «и с ними гибель разослал». Пушкин использует и композиционный прием единоначатия (анафоры), повторяя и усиливая эмоциональное напряжение:

Принес он смертную смолу…
Принес – и ослабел, и лег…

Все это придает стихотворению исключительную художественную цельность.

Безысходности «Анчара» близка элегическая интонация стихотворения «Цветок», в котором Пушкин вслед за Жуковским с помощью вопросов, играющих напевную роль, размышляет о судьбе незнакомых людей. Мысль поэта движется от предметного, вещественного образа «цветка» («Цветок засохший, безуханный, Забытый в книге вижу я…») к духовно-идеальному и заканчивается свободной игрой воображения. Пытаясь угадать «историю» «цветка» («Где цвел? когда? какой весною? И долго ль цвел? и сорван кем, Чужой, знакомой ли рукою? И положен сюда зачем?»), поэт задумывается о судьбе его бывших «хозяев».

И нынче где их уголок?
Или они уже увяли,
Как сей неведомый цветок?

Раздумья над этими «вечными» вопросами бытия совпали с постепенным выходом Пушкина из мрачного состояния в 1829 – первой половине 1830-х гг. В его стихотворениях звучат бодрые, веселые, игривые ноты. Он пишет шутливые стихи «Подъезжая под Ижоры…», «Приметы», «Зимнее утро».

«Зимнее утро» наполнено светом, радостью при виде нового родившегося дня, открывающего необозримые дали и красоту неброской, скудной («поля пустые», «леса, недавно столь густые») северной зимней природы, полной, однако, простого и тихого очарования. С неподражаемой грацией, изящным лукавством Пушкин, «грустно очарованный» «девственной красой», пишет стихотворное признание в легкой влюбленности.

Столь же шутливым было и стихотворение «Приметы», в котором обыграны предстоящая радостная встреча и наступившая разлука с возлюбленной и одновременно подчеркнуто единство поэта с природой и народными суевериями.

Даже в «Дорожных жалобах» , где мысль о собственной судьбе наполнена мыслью о близкой кончине, от смерти не веет ни страхом, ни ужасом. Поэт не погружен в мрачное состояние духа. Он весело и насмешливо перечисляет все возможные виды смерти, которые ему «господь судил». Но это потому только, что он голоден, что езда затянулась и надоела, что ему хочется тепла и домашнего уюта.

За ироническими и шутливыми стихами стоит большой и серьезный смысл: Пушкин точно воспроизвел неприглядные реалии русской, прежде всего дорожной, жизни, полной опасностей и поджидающих насильственных и внезапных смертей. Личные бесконечные скитания осмыслены в свете конечности человеческого существования. Дорога – это и реальная колея российского тракта, и символ жизненного пути человека, знак бесприютности, бездомности. Ей противостоит мечта о домашнем покое, семейном счастье – безусловных ценностях зрелого поэта.

Светлой печалью пронизаны и стихотворения Пушкина о любви. В романсе «Не пой, красавица, при мне…» напевы возлюбленной мешают отдаться чувству любви, потому что жив еще в памяти образ «далекой, бедной девы», чей «призрак милый, роковой» тревожит воображение. Как только звучат песни Грузии, между старой и новой любовью память проводит незримую черту, разделяющую поэта и красавицу-певицу.

В большинстве стихотворений Пушкина этого времени нет тоски, нет муки. Его чувство предстает чистым, ясным, прозрачным и глубоким. Красота стиля достигается не остроумием и острословием, не насыщенной изысканными образами и метафорами речью, а благородной простотой, создаваемой скупым отбором слов, соответствием ритма и интонации, гармонией звуков. Пушкинская гармоничная красота напоминает греческую красоту: в ней заключено столько же сказанного, сколько и несказанного. И вот эта сдержанность, сжатость, скрывающая и одновременно приоткрывающая невысказанную глубину, которую можно назвать целомудренностью стиля, определяет его артистичность и другие великие достоинства. Примером тому могут служить стихотворения «Что в имени тебе моем?», «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», «Я вас любил: любовь еще, быть может…».

В стихотворении «Что в имени тебе моем?» грусть лирического героя опять навеяна мыслями о разлуке и смерти. Он встревожен тем, что его имя ничего не скажет некогда близкой и родной душе, оставив ее холодной и не дав «воспоминаний чистых, нежных». В такие дни имя и душа не сольются вместе. «Но в день печали, в тишине», имя излечит душу, напомнив о бывшем возлюбленном, в памяти которого жива прежняя любовь:

Скажи: есть память обо мне,
Есть в мире сердце, где живу я.

Мысль стихотворения проста и грациозна: я живу в твоей памяти, потому что ты живешь в моей, и оттого мое имя, несмотря на все преграды судьбы, не умрет. Начав стихотворение с утверждения о неизбежности забвения, Пушкин заключает его верой в жизнь и в бессмертие любящей души.

«На холмах Грузии лежит ночная мгла…» (1829). Эта элегия поражает своей простотой: в ней нет ярких и красочных эпитетов, а есть лишь несколько метафор («лежит…мгла» и «сердце…горит») и перифраз («печаль… светла»). Но они привычны, широко употребительны в литературной, разговорной речи. Слова и выражения предметны, они точно передают время, место и психологическое состояние: «на холмах Грузии», «ночная мгла», «мне грустно и легко», «Унынья моего Ничто не мучит, не тревожит», «Что не любить оно не может». Но вместе они складываются в один музыкальный образ светлой и тихой печали. Любовь, пришедшая к поэту, от него не зависит – виновато сердце. И поэт искренне взволнован этой способностью сердца «гореть» и «любить».

Ночному пейзажу в стихотворении соответствует незримый мир души. Оба невидимы. Их соединяют спокойствие, умиротворение. Но состояние природы («ночная мгла») несходно с переживанием героя («печаль моя светла»). Вызвано это тем, что природу созерцает наполненная любовью душа. «Сердце горит и любит», несмотря на то, что ему нет ответа. Неразделенная любовь вызывает контрастные настроения – грустно и легко, печаль и светла.

Обычно у поэта-романтика эти образы и мотивы служили бы выражением разобщенности героя с возлюбленной и с миром, невозможности достижения идеала. У Пушкина иначе: отсутствие взаимности не вносит в душу героя разлад, не отдаляет от мира. Душа героя отдана возлюбленной, хотя она и осталась к нему неблагосклонной («Печаль моя полна тобою, Тобой, одной тобой…»). Любовь, даже безответная, смягчает страдание. Не отменяя ни грусти, ни печали, она рождает новые переживания и обогащается новыми оттенками. Поэт с некоторым удивлением замечает, что ему «грустно и легко», «печаль» «светла», «унынье» «Ничто не мучит, не тревожит…». Стершиеся метафоры, перифразы, эпитеты, поэтические формулы и весь привычный элегический словарь («мгла», «унынье», «печаль», «тревожит») неожиданно оживают, становятся свежими, способными нести новое эмоциональное содержание, которое закрепляется в необычных поэтических сращениях: «грустно и легко», «печаль моя светла». Контрастные чувства сливаются и становятся нераздельными. Поэт примирил противоречия в душе, гармонизировал их и передал гармонические отношения героя с миром. После Пушкина эти, казалось бы, странные сочетания стали обозначать сложные переживания, связанные с большими чувствами, остающимися неосуществимыми.

«Я вас любил: любовь еще, быть может…» (1829). Каждый раз, когда поэт говорит о любви, душа его просветляется. То же самое происходит и в этой элегии. Но в отличие от стихотворения «На холмах Грузии…» в восьмистишии нет умиротворенности. Здесь чувство Пушкина тревожно, хотя светлая печаль также вызвана безответной любовью. Недаром он вновь и вновь повторяет: «Я вас любил…». Поэт раскрывает перед любимой, но не любящей его женщиной, как сильна и благородна его любовь:

Я вас любил безмолвно, безнадежно,
То робостью, то ревностью томим,
Я вас любил так искренно, так нежно…

Но любовь вынуждена подчиниться самоотвержению. Поэт сознательно побеждает страсть, потому что покой любимой женщины ему дороже своего неразделенного чувства: «Я не хочу печалить вас ничем». Он желает любимой женщине полного счастья («Как дай вам Бог любимой быть другим…») и одновременно возводит свою любовь в такую высокую степень, которой не может достичь никакая другая любовь.

Совершенный отказ от каких-либо личных прав, преклонение перед свободой чувства любимой женщины и вместе с тем сила любви поэта превращают элегию в одно из самых пленительных созданий пушкинского гения. Благородство чувств поэта, окрашенных светлой и тонкой грустью, выражено просто, непосредственно, тепло и, как всегда у Пушкина, чарующе музыкально.

Каждое новое стихотворение Пушкина содержало огромное философское обобщение пережитого и перечувствованного им. Вследствие этого его любовные элегии с мотивом неразделенной страсти стали школой истинной гуманности.

Элегия перестала быть стихотворением одного настроения, одной тональности. Сохраняя господствующую интонацию размышления, Пушкин выражает свое чувство во множестве оттенков и модуляций авторского «голоса», передающих сложные и часто противоречивые переживания, которые в конце концов примиряются в равновесии, в гармонии. Словарь элегии выражает эту внутреннюю примиренность чувства, снимая возникший разлад в душе лирического героя. В основе элегий лежит типичная ситуация и жесткая логическая схема: он любит (тезис), она нет (антитезис). Но выход из ситуации отчетливо своеобразен, индивидуален: не обличение кокетки, не мольбы, не просьбы, не угрозы, не мщение, а смирение, которое ведет к гармонии, но не между героем и героиней, а в душе героя (синтез). При этом раздумье героя обращено к себе: его собеседник, с которым он мысленно разговаривает, – не кто иной, как сам герой.

Отсюда возникают простота, непринужденность и откровенность лирической речи с повторами, недомолвками, возвращениями, пропусками (эллипсами) и живыми, естественными интонациями. Такая речь скрывает логическую схему и дает простор эмоциональности. В ней не ощущается «искусства», «литературности», «сделанности» произведения. Пушкин может употреблять слова разных стилей, сталкивать их. Он, когда ему нужно, пользуется традиционными поэтическими разговорными формами. Принцип его поэтической речи состоит не в том, чтобы нарочито избегать метафор, сравнений, перифраз, эпитетов и писать без них, а в их уместности или неуместности. При этом эмоциональность слова рождается на объективной основе предметного, точного, словарного его значения.

Творческие силы Пушкина в 1826–1830 гг. достигли полного расцвета. Его взгляды на жизнь приобрели емкую и подвижную, чуждую застойной косности систему, готовую вместить новые идеи. Поэт доверяет бытию, вечному потоку жизни.

В эти годы у Пушкина складывается трагическое отношение к миру, в котором трагизм несет в себе и свое преодоление. Новое мироощущение мощно выразилось в одном из самых совершенных философских стихотворений «Брожу ли я вдоль улиц шумных…».

«Брожу ли я вдоль улиц шумных…» (1829). Стихотворение начинается вступлением, которое вводит в тему о неотступных «мечтах», касающихся жизни и смерти.

Ситуация, обрисованная Пушкиным, несколько парадоксальна: разве шумные улицы, многолюдные храмы, собрания юношей безумных – подходящие места для глубоких и важных раздумий? Если поэт и там предается мечтам, то это означает, что эти мечты овладели его душой. Вместе с тем, каждая строка парадоксальной строфы снимает парадокс: эпитеты подчеркивают самое характерное в тех явлениях, о которых упоминает поэт. Тем самым они скорее выступают простыми определениями, несущими объективный смысл, нежели эпитетами. Улицы на то и улицы, чтобы быть шумными, храм на то и храм, чтобы его посещали, юношам сама природа повелела быть «безумными», т. е. кипеть страстями, вдохновенно спорить, гореть желаниями, безоглядно и беспечно наслаждаться жизнью. Стало быть, начало стихотворения говорит о сложной противоречивости жизни.

Последующие строфы варьируют тему неизбежности смерти, мысль о которой неотступно преследует поэта. От общей участи всех («Мы все сойдем под вечны своды…») поэт обращается к своей судьбе (здесь снова появляется вместо лирического «мы» лирическое «я»). Гадание о часе кончины и месте упокоения сопровождается расширением и сужением жизненного пространства:

И хоть бесчувственному телу
Равно повсюду истлевать,
Но ближе к милому пределу
Мне все б хотелось почивать.

Итак, законы мироустройства одинаковы и заранее определены: никто не избежит смерти, и каждому явлению, предмету или возрасту назначен свой жребий. Если общие законы изменить нельзя, то их надо принять. Но значит ли это, что они равнодушны к человеку, а человек равнодушен к ним? Трагизм в том и состоит, что законы природы и всего бытия неизменны и равнодушны к людям (у дуба иное временное измерение, чем у человека; ребенок только расцветает, когда старик заканчивает земной путь), а люди к этим законам неравнодушны, несмотря на их объективность. В процитированной строфе воля человека не распространяется на общий закон жизни. Бесчувственное тело, лишенное духа, становится природой и потому безразлично к своей участи, но живой человек, в котором есть дух, не лишен воли, он может и должен уметь воспользоваться ею в тех пределах, на которые не распространяется общий закон. Равнодушие мира к человеку не ведет к равнодушию человека к миру. Так появляется желание: «Но ближе к милому пределу Мне все б хотелось почивать». Закон живого человеческого бытия – знать, что тело обретет вечный покой вблизи родного гнезда, рядом с домом и с предками. Это желание связывает человека с будущим, дает возможность продлить жизнь, поставить закон жизни выше закона смерти, потому что жизнь как целое не подвластна смерти.

В последней строфе наступает перелом, и жизнь побеждает смерть:

И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.

Сохраняя трагизм бытия, Пушкин в нем находит силы его преодоления и признания верховенства жизни. Начав с утверждения всевластия смерти, поэт пришел к мысли о всевластии жизни. Мироустройство таково, что смерть нельзя отменить, но жизнь, как Феникс, умирая, восстает и возрождается, и потому торжествует не смерть, а жизнь.

Раздумья над вечными вопросами бытия обостряли самосознание Пушкина и заставляли размышлять над собственной ролью в обществе и над призванием поэта вообще и своим в частности. В конце 1820-х гг. Пушкин посвятил этим темам несколько значительных стихотворений: «Дар напрасный, дар случайный…», «В часы забав иль праздной скуки…», «Поэт», «Поэт и толпа», «Поэту», «Рифма, звучная подруга…» и др.

В том же, 1828 г., когда был написан «Анчар» и когда Пушкина не покидали мрачные настроения, он написал еще одно полное безысходности стихотворение «Дар напрасный, дар случайный…», в котором сетовал на свою судьбу, наделившую его, к его несчастью, дарованием поэта, страстью и умом. Они, как писал Пушкин, не принесли ему ничего, кроме разочарований, сомнений, душевной опустошенности и тоски.

«Дар напрасный, дар случайный…» (1828). По своему жанру стихотворение близко философской элегии и отражает упадок духа поэта, переживающего мучительную раздвоенность, связанную с представлением о двуединой, согласно христианской традиции, материально-духовной природе человека. Вопросы поэта («Жизнь, зачем ты мне дана?», «Кто меня враждебной властью Из ничтожества воззвал…?») вызваны не мыслями о смерти, а чувствами бесцельности существования и беспросветной тоски. Смысл вопросов свидетельствует о том, что Пушкин отчаялся в поисках высокого жизненного и поэтического предназначения, на какое-то время ускользнувшего из-под контроля его сознания. Он даже склонен был признать свою жизнь и свой поэтический талант не благим даром, а следствием инициативы «враждебной власти». Ход мысли был таков: если моя жизнь и мой талант, мое сердце, наполненное страстью, и мой ум, погрязший в сомненьях, бессильны и не могут доставить мне достойную цель в жизни, и потому сама жизнь меня томит и угнетает своим лишенным положительных начал содержанием, то нет другого объяснения, как признать, что я создан «враждебной властью», т. е. властью дьявола, ибо дьявол – враг людей и человечества. С таким пониманием соотносятся слова об Иове: «Иов проклял день своего рождения» (Библия, гл. 3) – и слова самого Пушкина: «Черт догадал меня родиться в России с умом и талантом». Эта мысль Пушкина была сразу оценена как кощунственная православно-христианскими иерархами.

Митрополит Филарет написал в ответ стихотворение, в котором увещевал Пушкина вернуться в лоно христианского учения, гласящего, что жизнь и ее дары даются от Бога. Через год Пушкин откликнулся на стихи митрополита Филарета почтительными стансами «В часы забав или праздной скуки…», выразив в них благодарность за наставление и признав грех:

И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.

В других стихотворениях Пушкин непосредственно обращается к вечным темам в связи с волнующими его идеями современности.

«Поэт» («Пока не требует поэта…») (1827). Стихотворение продолжает тему «Пророка». Оба стихотворения объединяют многочисленные образные и словесные переклички: «священная жертва» напоминает о страданиях человека, преображаемого в пророка, слова «Но лишь божественный глагол…» подчеркивают повелительный призыв к поэтическому служению. Общим выступает и мотив внезапной избранности, а также родственность поэтического творчества религиозному служению, а призвание поэта – религиозному посвящению.

Однако в «Пророке» речь идет о полном духовном и даже физическом преображении человека, о рождении в человеке пророка. Человек и пророк там не сочетаемы: нельзя стать пророком и остаться человеком. Ко времени создания стихотворения «Поэт» Пушкин внес в оставшееся романтическим представление о поэте важную поправку: теперь поэт для него «просто человек». Человек и поэт – разные состояния одного и того же лица: творческое и нетворческое.

Два состояния – обыкновенное, «прозаическое» и «вдохновенное», «поэтическое» – даны в резком и открытом столкновении, чему соответствует и двухчастная композиция. «Избранник» принадлежит двум мирам и обладает способностью мгновенно переноситься из «суетного света» в область творчества, мгновенно получать и терять те или иные свойства.

В первой части представлен житейский облик поэта. Здесь он обычный человек, ничем не выделяющийся из толпы, душа его «вкушает хладный сон». Значит, для Пушкина в повседневной жизни душа не принимает участия, ее энергия и активность замирают. Вторая часть посвящена пробуждению поэта от «хладного сна». Причина пробуждения – неожиданно прозвучавшее божественное слово. Разбуженный «божественным глаголом», поэт становится подобным пророку из одноименного стихотворения. Теперь все его поведение меняется: его тяготит суета действительности, ему чужда толпа, в нем растет потребность в уединении, в одиночестве, в сближении с природой. Так появляется характерный для поздней лирики Пушкина мотив побега. Бегство от толпы означает возвращение к поэзии и предшествует творчеству души.

Когда человек находится «средь людей ничтожных мира», он не одинок, но не отличим от всех смертных, и жизнь его бессмысленна. Как только он обретает дар поэта, он резко выделяется из толпы и оказывается трагически одиноким, однако жизнь его наполняется смыслом. При этом мотив перевоплощения (метаморфозы) касается только поэта, поскольку толпа не может переродиться. Это углубляет соотношение между человеком и поэтом.

Казалось бы, противоречие двух состояний – творческого и нетворческого – ведет к несовместимости человека и поэта в одном лице или к открытию подлинного и ложного, искаженного лика. Так было у романтиков: поэт – всегда избранник, обыкновенный смертный – всегда человек толпы. У Пушкина иначе: речь идет об одной личности, оба лика которой истинны. В нетворческие минуты поэт является миру в житейском облике. И все-таки в нем сохраняется отличие от человека толпы – способность к преображению. Подобие одного лика другому не означает тождества. Комментарием, проясняющим эту сторону стихотворения, служат слова Пушкина из письма к П.А. Вяземскому (1825) о Байроне: «Толпа <…> в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего <…>. Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы: он мал и мерзок не так, как вы, – иначе».

Стихотворение «Поэт» посвящено не только этой проблеме. В нем отражено и частное настроение поэта после Михайловского. Вернувшись из ссылки, он оказался в вихре света, и в обществе пошли толки, осуждающие его жизнь. В этой обстановке возникло стихотворение, в котором Пушкин передал чувство душевной раздвоенности, беспокоившее и тревожившее его. Так как Пушкин хотел сохранить цельность личности, то противоречие, которое лежит в основе стихотворения, никак нельзя считать нормой бытия поэта, а только ступенью в его духовном развитии.

Слухи в обществе, касающиеся его поэзии, побуждают Пушкина возвратиться к размышлениям о поэтическом служении и огласить свою позицию. Неизменной в ней остается мысль о самодостаточности поэзии («Цель поэзии – поэзия»), о принципиальном одиночестве поэта и свободе поэтического вдохновения.

«Поэту» (1830). Этим идеям посвящен сонет «Поэту», в котором Пушкин, в отличие от своих современников (Баратынский) и продолжателей (Лермонтов), занял совершенно иную позицию относительно проблемы «поэт и народ».

Баратынский и Лермонтов скорбят о том, что поэт не находит отклика в народе, что он трагически одинок и поет для себя. Поэт, не получая ответного отзыва народа (толпы), находится в тягостной изоляции и даже не может оценить свой талант, потому что право оценки принадлежит не поэту, а народу. Поэт не знает, есть у него талант или нет. Баратынский вопрошает:

Меж нас не ведает поэт,
Высок его полет иль нет.

Лермонтов пишет о том, что «В наш век изнеженный» поэт «свое утратил назначенье», что в его вдохновенье нет «признака небес», что оно только «тяжелый бред души… больной Иль пленной мысли раздраженье», что поэта не понимают и изгоняют. Главная беда состоит в трагическом духовном одиночестве поэта, вызванном непониманием со стороны толпы.

Пушкин иначе смотрит на проблему «Поэт и народ». Он начинает сонет с отрицания какой-либо необходимости прислушиваться к мнению народа и всерьез принимать его оценки, которые всегда несправедливы и преходящи:

Поэт! не дорожи любовию народной.

Здесь проявляется не только глубокое сомнение в том, что поэзия может «исправить» «сердца», т. е. выполнить дидактическую или педагогическую задачу, но что она вообще может и должна удовлетворять утилитарно-нравственные и материальные интересы и запросы толпы. К этим интересам и запросам поэзия не имеет никакого отношения.

Что же касается духовных интересов и запросов, то у толпы их нет. Обращаясь к толпе, романтики имели в виду толпу непросвещенную и светскую. Они всячески ее критиковали и обличали. Баратынский в стихотворении «Рифма» писал о «безжизненном сне» толпы, о «гробовом хладе света». Лермонтов в стихотворении «Не верь себе» писал о «черни простодушной», которая ничего не хочет знать ни о страданиях, ни о волнениях сердца. Пушкин решительно отверг всякие претензии толпы на «руководство» поэтом. Одиночество поэта – норма, а не нарушение, правило, а не исключение. Такая позиция трагична, как трагична и позиция романтиков. Если у романтиков поэта отчуждает толпа, то у Пушкина поэт отчуждает толпу[129]. Тем самым он утверждает внутреннюю свободу:

Ты царь: живи один. Дорогою свободной
Иди, куда влечет тебя свободный ум…

Достоинство пушкинской позиции в том, что она предполагает свободу художника, свободу вдохновения и презрительно-равнодушное отношение к толпе. Романтики, презирая толпу, требовали ее внимания и втайне надеялись сохранить от нее независимость. Пушкин не собирается что-либо просить у толпы и не допускает «непосвященных» в мир поэта. У Пушкина между поэтом-избранником и Богом никто не стоит и стоять не может. Все попытки толпы вклиниться между поэтом и Богом и диктовать поэту условия творчества – нарушение естественного порядка вещей. У поэта один повелитель – Бог, и высшая обязанность поэта – быть послушным его веленью. Отсюда атрибуты и образы священного действа – «алтарь», «огонь», «горит», «треножник».

Эти идеи Пушкина развиваются и конкретизируются в других стихотворениях, в частности в диалоге «Поэт и толпа».

«Поэт и толпа» (1828). Форма стихотворного «разговора» (диалога) уже была использована Пушкиным в стихотворении «Разговор Книгопродавца с Поэтом». В новом произведении развернут спор между Поэтом и собеседником-профаном (эпиграф: «Прочь, непосвященные»), касающийся взглядов на поэзию вообще и на творчество поэта.

Деля жизнь на реальную и идеальную, «чернь», «толпа» соглашается с тем, что целиком пребывает в реальной действительности и, признавая свою порочность, казнит себя. Не удовлетворяясь, однако, своим положением, она хочет с помощью поэзии «исправиться» и причаститься духовным ценностям. Тем самым она преследует утилитарно-корыстные цели и низводит поэзию до роли служанки своих желаний, до простого исправительного средства.

Поэт не может принять точку зрения «толпы»: поэзия как искусство не знает разделения на реальное и идеальное. Она универсальна, всеобща и обращена ко всем духовным и душевным силам человека, а не только к нравственному его существу. Если она и касается нравственности, то только в той степени, в какой нравственности свойственна поэтическая, эстетическая сторона, писал Пушкин. Поэзия чужда социального дидактизма и не рассчитывает на исправление пороков у читающих или слушающих сограждан. Наконец, поэзии нельзя предписать, о чем она должна петь. Божественный избранник принципиально свободен в своем вдохновении и подвластен только высшей силе. Это означает, что художественное произведение несет в себе собственное оправдание и собственную абсолютную ценность:

Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв.

Позиция Поэта, таким образом, прямо противоположна позиции Черни. Поэт считает, что поэзия не предусматривает потребительское отношение к себе, и потому ярость толпы, требующей у Поэта «пользы» и «смелых уроков», бессмысленна.

В стихотворении подвергнута критике философия Просвещения. Пушкин продолжает полемику с идеями просветителей, которые, по его мнению, противоположны искусству поэзии и его законам. Язык Черни насыщен понятиями просветительской философии («польза», «цель», «во благо нам употребляй», «смелые уроки», «Сердца собратьев исправляй»). Споря с толпой, Пушкин включает низкую лексику («печной горшок», «сор», «метла») в книжный поэтический язык («ропот дерзкий», «Ты червь земли, не сын небес», «Но мрамор сей ведь бог!..», «Не оживит вас лиры глас!»). Отказ принять точку зрения толпы проявляется в смене позиции: оставив собеседника-профана, Поэт обращается к своему творческому призванию, понимаемому в духе религиозного служения, что отражается в языке («алтарь», «жертвоприношение», «жрецы», «молитв»).

Собственная позиция Пушкина, близкая романтической и выраженная в заключительных словах Поэта, предстает, однако, не в эмоционально повышенной тональности, а в спокойной и мудро-созерцательной. Но это лишь одна ее грань. В то время, когда Пушкин заканчивает стихотворение «Поэт и толпа» непоколебимыми в своей твердости, уверенными словами «Не для житейского волненья…», сам он был недоволен собой, так как не в силах был в ту пору примирить исторический и гуманистический взгляды. В своих произведениях он то отдает предпочтение истории и осуждает эгоизм личности, не желающей подчинить личные претензии законам истории, то прославляет человечность, признавая ее самостоятельной и независимой от хода исторического процесса ценностью. Обе идеи существуют параллельно и не пересекаются.

Философия истории, которую в 1826–1829 гг. исповедывал Пушкин, исключала случайность и признавала только закономерность и необходимость. Если бы Пушкин был последователен, то он должен был смириться и склонить голову перед объективными историческими законами. К счастью, поэт не был последователен и покорен. В личном поведении (карточная игра, например) он постоянно бросал вызов судьбе и испытывал закономерность на прочность. В творческом отношении это проявляется во внимании к тем сторонам и фактам реальности, которые противоречат гуманным идеалам и никак не свидетельствуют в пользу правоты истории, подрывая ее.

Помимо значительных лирических произведений, период 1826–1830 гг. отмечен большими по объему произведениями. Среди них – поэма «Полтава», «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года» и незаконченный роман «Арап Петра Великого».

Жанр поэмы. «Полтава» (1828)

Эта историческая поэма продолжала тему Петра I, начатую «Стансами» и продолженную в написанном вслед за ними романе «Арап Петра Великого». Образ Петра I возник в эту пору в связи с надеждами Пушкина на просвещенного монарха, каким поэту казался Николай I.

Поэма «Полтава» посвящена победе русской армии над шведами в 1709 г. Композиционный центр поэмы – торжество русского оружия в знаменитой Полтавской битве. Главное достоинство Петра I, обеспечивающее победу, – выражение общенациональных интересов. Царь ставит перед собой цели государственного масштаба и значения, он далек от узкокорыстных, узколичных устремлений. Вследствие этого он единственный, кто навеки личными усилиями и трудами вписал себя в историю как великий государственный деятель:

Лишь ты воздвиг, герой Полтавы,
Огромный памятник себе.

Антипод Петра I – украинский гетман Мазепа. Основу сюжета составляет история его измены, переплетенная с историей его любви к Марии, дочери его ближайшего друга и сподвижника Кочубея, оставшегося верным России, Петру I и казненного царем по навету Мазепы. Пушкин, по его собственным словам, не нашел в Мазепе ни одной привлекательной черты. Мазепа и в самом деле изображен хитрым, коварным и злобным человеком. Его аморальность, бесчестие, вероломство, мстительность и лицемерие превращают его в исчадие ада. В нем нет ничего святого. Он привык добиваться своих целей любой ценой, переступая через людей и через кровь. Мазепа соблазняет свою крестницу, что по всем законам – светским и церковным – считалось тяжким преступлением, а отца ее предает публичной казни и уже приговоренного к смерти подвергает жестокой пытке, чтобы выведать у него признание, куда тот спрятал свои богатства.

У Пушкина вызывает отвращение не только Мазепа-человек, но и Мазепа-политик. В политической деятельности Мазепа также аморален: он воюет не за свободу Украины, а за личную власть, которую мыслит как деспотизм. Поэтому Пушкин настаивает на том, что Мазепа презирает свободу. Однако, обманывая своих сторонников и привлекая их мечтой о независимости Украины, которая была жемчужиной в короне русского царя, а не угнетенной и обираемой колонией, Мазепа представляет свою измену как борьбу за свободу. Пушкин проницательно обнажает лживость обещаний Мазепы: Украина, отпав от России, лишившись российской помощи и поддержки, стала бы легкой добычей Швеции или Польши и скоро потеряла бы свою независимость, а Швеция и Польша из друзей быстро превратились бы в захватчиков, которые растерзали бы Малороссию, как тогда называлась Украина. Практическая подготовка заговора представлена в поэме как гнусная польская интрига:

Торгуют царской головой,
Торгуют клятвами вассалов.

Истинные мотивы измены Мазепы чисто личные. Они хорошо известны Пушкину: месть оскорбившему его Петру I, хоть царь своей щедростью и лаской сделал все, чтобы загладить свою оплошность, ненасытное властолюбие, желание отторгнуть Украину от России и стать «царем Украйны»:

И скоро в смутах, в бранных спорах,
Быть может, трон воздвигну я.

В этих условиях Мазепа сделал ошибочную ставку на Польшу и Швецию.

Есть, однако, и еще одна тайная причина вражды Мазепы к Петру I: украинскому гетману ненавистны преобразования русского царя. Мазепа хотел бы направить развитие Украины вспять, в прошлое. Недаром его окружают «друзья кровавой старины». Сторонники Мазепы подобны московским стрельцам, поднявшим неправый бунт.

Поэма запечатлела знаменательный исторический итог: Карл XII и вместе с ним Мазепа терпят поражение и вынуждены бежать. В чем причины победы Петра I и его сподвижников?

Байрон написал поэму «Мазепа», в которой объяснил поражение Карла XII и Мазепы случайностью истории: трагизм истории в том, что вчерашний победитель сегодня оказывается побежденным. Тем самым в истории мира нет закономерности и царствует случайность.

Пушкин читал поэму Байрона и выдвинул свою точку зрения. В его поэме утверждается иное. Да, говорит Пушкин, вчерашний победитель сегодня оказывается побежденным, но это происходит не потому, что история – царство сплошного случая. В истории есть закономерность: Мазепа может коварно погубить невинного, честного и преданного Кочубея, но в конце концов все встает на свои места, и Петр I торжествует над Мазепой так же, как молодая держава, рвущаяся к морю, к дружбе с другими европейскими странами, к свету, к просвещению, к процветанию и благоденствию празднует победу над Карлом XII, который хотел задержать ее развитие, оружием помешав намеченным прогрессивным начинаниям.

«Полтава», несмотря на ее исторический характер, тесно связана с современностью не только своей философией, но и сюжетом.

Речь идет о явной ошибке Петра I, поверившего Мазепе и не поверившего Кочубею, сообщившему царю об измене гетмана[130]. В историю Мазепы включен рассказ о «бунте» Кочубея, который построен так, чтобы вызвать у читателя ассоциации с недавними событиями декабря 1825 г. и последующими репрессиями. Богатый и знатный Кочубей, принадлежавший к аристократическим родам Украины, проявил исключительную решимость и организовал нечто вроде заговора против всесильного гетмана, любимца Петра I. Он хотел защитить честь, достоинство, собственные права и думал о счастье своей родины. Но замысел его был раскрыт, а за этим последовала жестокая, мучительная и несправедливая казнь его и близких к нему людей. В поэме она выдвинута в самый центр повествования и изображена особенно красочно, подчеркнуто эмоционально, с рядом запоминающихся многозначительных деталей.

Историей Кочубея «Полтава» включалась в число злободневных произведений. Заговор, действия Кочубея, неправая казнь получают особое смысловое наполнение – не только личного, но и общественного значения. Здесь слились обе линии повествования – историческая и личная. Поскольку казнь Кочубея – очевидная ошибка Петра I, то Пушкин намекал ею на такую же ошибку Николая I, казнившего декабристов. С точки зрения Пушкина, декабристы выступили в защиту своих исконных прав родового, аристократического дворянства, которое было унижено и отстранено от управления страной. В этом смысле мятеж декабристов, в котором приняли участие отпрыски родовитых аристократических семейств, был в глазах Пушкина отчасти исторически оправдан. Следовательно, в «Полтаве» содержался и урок Николаю I, и назидание ему: император призывался к союзу с древнейшими родами, к союзу с древней аристократией.

В «Полтаве» возникнет и другая идея, которая получит развитие в более позднее время. Речь идет об идее «милости», о «прощении» царем своих врагов-учителей. Мстительному и жестокому Мазепе, не умеющему прощать, противопоставлен милосердный русский царь, прощающий обиды и поднимающий кубок за врагов, научивших его воевать. Эта идея также связана с побуждением, обращенным к Николаю I, помиловать декабристов. В дальнейшем творчестве Пушкина она будет сопряжена с идеей гуманизма, в духе которого Пушкин наметит разрешение исторических, социальных и иных противоречий.

Другим важным, но незаконченным произведением стала в этот период поэма «Тазит» (1829–1830). Название ее Пушкину не принадлежит и дано редакторами. Ее замысел возник на Кавказе. Это вторая «кавказская поэма» и последнее обращение Пушкина к опыту байронической поэмы. В центре ее – столкновение двух мироощущений и их носителей – Гасуба и Тазита. Гасуб держится взглядов «естественного» человека, Тазит – цивилизованного. В отличие от «Кавказского пленника», где частная история дана отдельно от исторического фона, вынесенного в эпилог, в «Тазите» через личную судьбу проходит судьба историческая, человек включается в реальные исторические связи. В «Кавказском пленнике» преобладает лирическая стихия, в «Тазите» – повествовательная, эпическая.

К 1826–1830 годам относятся первые обращения Пушкина к прозе.

«Арап Петра Великого» (1827–1829). Название этого неоконченного исторического романа Пушкину также не принадлежит и дано редакторами. Как ясно из заглавия, он связан с темой Петра I и с «семейственными преданиями». Обращение Пушкина к исторической прозе было предопределено ее успехами в европейской (Вальтер Скотт и другие романисты) и в русской литературе (М. Загоскин, И. Лажечников и др.). Кроме того, как говорил Пушкин, «лета к суровой прозе клонят».

Друг Пушкина А.Н. Вульф писал: «Главной завязкой этого романа будет неверность жены сего арапа, которая родила ему белого ребенка и за то была посажена в монастырь». В романе развернуты контрастные сцены – «парижские» и «русские», черты «старого» и «нового» быта. Личность главного героя определяет историческое время с его настоятельной потребностью в преобразованиях: Ибрагим становится на сторону Петра I и оказывается в числе преобразователей-патриотов, в которых Россия испытывает острую нужду. Для «огромной мастерской», какую представляла собой Россия, нужны были наделенные природным умом и образованные работники. Одним из них и стал Ибрагим, отправленный Петром Великим во Францию. Возвращаясь из Франции в Петербург, Ибрагим сравнивает Россию с Францией и делает выбор в пользу России и ее социально-культурного уклада. Франция в его глазах – «общий вихрь» «веселых забав», тогда как Россия – мастерская, где «каждый работник, подчиненный общему порядку, занят своим делом». Отчетливо противопоставлены герцог Орлеанский, жаждущий наслаждений и пребывающий в растерянности, и Петр I, государь «Высокой души», «вечный работник на троне».

«Арап Петра Великого» и углубление понятия о художественном историзме. Художественный историзм Пушкина в новом романе по сравнению с «Борисом Годуновым» заметно вырос и дополнился новыми качествами.

Художественный историзм – это не буквально следование историческим фактам, а вымысел, основанный, как учил Вальтер Скотт, на угадывании примет исторической действительности. Следовательно, художественный историзм не сводится к фактографии, которая может даже уводить от историзма в сторону. Например, Пушкин придумывает сцену, в которой возвращающийся Ибрагим встречает близ Петербурга царя. Петр I выехал навстречу своему крестнику. В истории такого эпизода не зафиксировано, но он, как верно писал Вяземский, мог быть. Историческое и психологическое объяснение этому поступку Петра Великого очевидно: он гордится построенным городом, его «прошпектами», Невой, кораблями на ней и хочет сам показать своему любимцу достигнутые успехи. Понятно, почему он нетерпелив и горяч. Эта сцена означает, что художественный историзм предполагает конкретно-психологическую мотивировку того или иного поступка в духе атмосферы, характеризующей эпоху.

Другим прозаическим произведением Пушкина, написанным в жанре путешествия-очерка было «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года», начатое в 1829 г., а законченное в 1835 г. 1 мая 1829 г. Пушкин самовольно отправился на Кавказ в действующую армию к местам русско-турецкой войны. На протяжении всей поездки Пушкин ведет записи, которые потом легли в основу его произведения. Первоначальный замысел – рассказать о путешествии – дополнился впоследствии, по предположению Ю.Н. Тынянова, намерением дать ответ на книгу путешествий французского дипломатического агента Виктора Фонтанье. Текст «Путешествия в Арзрум…» состоит из предисловия, пяти глав, приложения, включающего «Заметку о секте езидов» и «Маршрут от Тифлиса до Арзрума». Произведение написано в свободном стиле, с подробным описанием встреченных мест, событий, людей. Одно из самых ценных свидетельств – описание встречи гроба с телом Грибоедова, которая навела Пушкина на воспоминания и оценку всей деятельности автора «Горя от ума».

Период 1826 – первой половины 1830 г. ознаменовался в лирике увеличением числа стихотворений философского характера. Пушкин продолжил спор с философско-эстетическими идеями Просвещения, углубил романтическое представление о поэте-избраннике, внеся в него поправки, делающие образ поэта более «простым» и земным. Основным жанром лирики остается элегия, главные признаки которой – гармония противоречивых чувств и живая, разговорная интонация неторопливого раздумья. Она создается путем совмещения различных стилей. Элегия все больше превращается в стихотворение свободной формы, независимое от каких-либо регламентаций и правил. Такая тенденция свойственна и другим жанрам. Это означает, что Пушкин получил возможность свободно, не оглядываясь на тему, устаревшие жанровые приличия, выражать свой внутренний мир. Стиль лирики также становится проще и теряет книжную, литературную перифрастичность. Вместе с тем Пушкин тонко чувствует заложенные в жанре возможности, опирается на них и заново вызывает к жизни, освежая свой жанровый и стилистический арсенал. По этому пути он пойдет и в дальнейшем.

В этот период Пушкин впрямую обращается к прозе, намечая переход к ней в последующие годы. В прозе и в поэмах вызревают новые социальные и философские идеи, формируется новый (одни исследователи назовут его универсальным, другие – онтологическим, третьи – реалистическим) стиль будущих поэтических и прозаических произведений.

1830-е годы (1830–1837). Болдинские осени 1830 и 1833 годов

Несколько событий в жизни Пушкина оказали влияние на его жизнь и творчество 1830-х годов. Среди них: сватовство к Н.Н. Гончаровой и брак с ней, польское восстание, на которое откликнулся поэт несколькими произведениями, разочарование в Николае I и переход в оппозицию, непристойное вмешательство Дантеса в семейные отношения поэта.

Пушкин продолжал в 1830-е годы жить напряженной творческой жизнью. Особенность этого периода – уменьшение доли лирических произведений и увеличение доли прозы («Повести И.П. Белкина, изданные А.П.», «Дубровский», «Капитанская дочка», «Пиковая дама», «Кирджали» и целый ряд незаконченных произведений), внимание к жанру поэмы («Медный всадник», «Домик в Коломне»), в том числе драматической («Анджело»), и новое обращение после «Бориса Годунова» к жанру драмы («маленькие трагедии»).

Лирика 1830–1837 годов

В поле зрения Пушкина – общечеловеческие и современные темы и проблемы: любовь, творчество, забвение и бессмертие, соотношение социального и общечеловеческого, дом и родина, жизнь и смерть. В это время написаны такие значительные лирические произведения, как «Бесы», «Элегия» («Безумных лет угасшее веселье…»), «Труд», «Прощанье», «Мадонна», «Суровый Дант не презирал сонета…», «Новоселье», «Герой», «Эхо», «На перевод Илиады», «Мальчику», «Кто из богов мне возвратил…», «Чистый лоснится пол…», «Славная флейта, Феон…», «Узнают коней ретивых…», «Поредели, побелели…», «Что же сухо в чаше дно?», «Рифма», «Царскосельская статуя», «Я здесь, Инезилья…», «Заклинание», «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы», «В начале жизни школу помню я…», «Моя родословная», «Клеветникам России», «Для берегов отчизны дальной…», «Красавица», «Перед гробницею святой…», «Бородинская годовщина», «Полководец», «Когда б не смутное влеченье…», «Песни западных славян», «Осень», «Вновь я посетил…», «Я думал, сердце позабыло…», «Не дай мне, Бог, сойти с ума…», «Пора, мой друг, пора…», «Туча», «Пир Петра Первого», «Художнику», «Мирская власть», «Из Пиндемонти», «Отцы пустынники и жены непорочны…», «Когда за городом, задумчив, я брожу…», «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», «На статую играющего в бабки», «На статую играющего в свайку», «Была пора: наш праздник молодой…», «О, нет, мне жизнь не надоела…» и др.

Если в сонете «Поэту» оживает идея самоценности поэтического труда, то другие произведения посвящены историческим размышлениям. Самым важным для человека Пушкин считал укорененность в отечественной истории. Она обеспечивает человеку устойчивость, причастность к культуре и личное достоинство. «Любовь к родному пепелищу, Любовь к отеческим гробам» вселяет уверенность в жизни и воспитывает свободолюбие:

На них основано от века
По воле Бога самого
Самостоянье человека,
Залог величия его.

«Самостоянье человека» превращает его в личность, вошедшую в историю, независимо от того, прославился он или нет. Поскольку история для Пушкина – не отвлеченная борьба социальных сил, а живая связь всех людей, то чувство собственного достоинства, душевное богатство, проявляемое человеком, делают его частью отечественной истории, одним из звеньев в цепи от поколения к поколению, от пращуров к внукам. С такой точки зрения русское дворянство важная культурная сила.

В послании «К вельможе» (1830) поэт утверждает устойчивость культурных интересов, историческую ценность дворянской культуры, ее политическую значимость и эстетическую привлекательность. Он обращается к живому наследнику культуры XVIII в. князю Н.Б. Юсупову, которого называет счастливым человеком, насладившимся сполна роскошью и удовольствиями:

Ты понял жизни цель: счастливый человек,
Для жизни ты живешь.

В стихотворении сопоставлены и противопоставлены Юсупов и Пушкин. Юсупов предавался наслаждениям жизни и богато разнообразил свои переживания, при этом его позиция созерцательна: он не участвует «в волнениях мирских» и не чувствует в душе внутреннего разлада. Бурная историческая жизнь, которой он был свидетелем, прошла мимо него, но это не значит, что он не понимал ее и не ощущал ни своего, ни нового времени. Поэт, в отличие от своего умудренного опытом и скептического собеседника, жаждет соприкоснуться со всеми яркими частными и историческими событиями. В нем чувствуется огромный общественный темперамент. Он хотел бы быть участником истории, если бы ему довелось жить в ту эпоху. Поэтому он столь заинтересованно раскрывает перспективу исторических деяний XVIII в.

Пушкинская «аристократическая оппозиция» в политике и особенно в литературе, защита прав древних родов и объединение в один круг писателей, связанных с дворянской культурой и возникшими в ее среде эстетическими вкусами, вызвала недовольство и яростные насмешки Булгарина, Греча и братьев Полевых. Булгарин напечатал вызывающе оскорбительную статью о происхождении поэта, в которой обидно задел не только Пушкина, но также его предков и мать. Поэт ответил ему сатирическим стихотворением в духе куплетов Беранже «Моя родословная» (1830). Пушкин иронически согласился с булгаринским прозвищем («мещанин»), но всем содержанием стихотворения отверг его и гордо защитил честь и славную роль своего рода и себя как национального поэта в истории России. Он особенно подчеркнул, что, по сравнению с нынешними аристократами-выскочками, которые в прошлом отличились только тем, что торговали блинами, ваксили сапоги, пели на клиросе, его предок был сподвижником Петра Великого.

С мыслью о причастности человека к истории и ощущением себя частью исторического потока, а не замкнутого в узком мире существа связана идея построения собственного дома. Пушкин остро ощутил потребность в женитьбе, семье и перемене до тех пор кочевого быта. Он радовался, что его знакомцу, историку М.П. Погодину, удалось обрести домашний уют («Новоселье»).

Женитьба на Н.Н. Гончаровой мыслилась Пушкину достижением счастья. Он был влюблен, очарован («огончарован») красотой и прелестью невесты. Восхищенный ее обликом, перед отъездом в Болдино поэт написал знаменитый сонет «Мадона».

«Мадонна» (1830). В стихотворении сопоставлены произведение искусства, совмещенное с иконой Божьей Матери (Мадонной), и облик живой возлюбленной. В образе возлюбленной идеал неземной красоты, изображенной на картине. Тем самым земной красоте поэт придает черты добродетели и святости. Одновременно образ мадонны «оживает», произведение искусства обретает ценность живого существа не в переносном, а в прямом смысле: «божественная красота» является в земном обличье. Пушкин сочетает в сонете возвышенное любовное чувство, восхищение прекрасным и религиозное умиление духовной святостью. По-видимому, Пушкин сознательно сблизил неземное с земным, которые, перетекая друг в друга, делаются неразличимыми. Это дало повод обвинить поэта в кощунстве: выражение «Чистейшей прелести чистейший образец» содержало двусмысленность (старое значение слова «прелесть» – «прельщение», соблазн, чары, нечто нечистое).

Предстоящая женитьба была поворотным событием в судьбе Пушкина. Жизнь надо было выстраивать по-новому и, главное, совместить прозу семейной жизни с ее поэзией. Поэт задумал построить дом на фундаменте правды и простоты, независимости от всего окружающего, на непременном соблюдении семейной тайны. Жена мыслилась Пушкину возлюбленной, матерью, хозяйкой и помощницей, а семейное счастье связывалось с домом, с уютом, покоем, творческим трудом и тихими радостями домашнего быта. Все это противоречило представлениям о семье раннего Пушкина и тогдашнего общества, в котором преобладали романтические предрассудки. Согласно им, поэт и брак несовместимы. «Я боюсь за вас, – писала Пушкину Е.М. Хитрово, его верный и преданный друг, – меня страшит прозаическая сторона брака!» И тут же добавляла, что поэту больше приличествуют страдания и несчастия, чем «полное счастье» в браке, потому что это «убивает способности». Пушкину был знаком этот романтический взгляд. Позднее, будучи в Болдине, он оспорил его в стихотворении «Ответ анониму». Он уверен, что и в прозе жизни есть высокая поэзия. Этот новый взгляд распространяется на всю действительность и искусство. Ему подчиняются и быт, и творчество. «До сих пор, – писал Пушкин своему приятелю Н.И. Кривцову, – я жил иначе, как обыкновенно живут <…> В тридцать лет люди обыкновенно женятся – я поступаю как люди…». В этом и состояло нарушение принятого романтического типа поведения. Жить просто и находить в этом поэзию труднее, чем демонстрировать романтическую исключительность.

В преддверии женитьбы летом 1830 г. Пушкин приехал в Болдино, чтобы войти во владение имением. В Болдино из-за начавшейся эпидемии холеры он пробыл три месяца. Хлопоты по семейным делам, неблагоприятные отклики в печати омрачали настроение поэта. Поэма «Полтава» была встречена холодно, в журналах писали об упадке его таланта и упрекали в подражательстве. Булгарин опубликовал фельетон, в котором утверждал, что Пушкин «в своих сочинениях не обнаружил ни одной высокой мысли, ни одного возвышенного чувства, ни одной полезной истины…». «Вестник Европы» назвал поэта «великим человеком на малые дела».

Пушкину было от чего прийти в отчаяние. Однако вынужденное пребывание в Болдине отмечено невиданным взлетом пушкинского гения. Здесь он закончил роман «Евгений Онегин», создал «Повести И.П. Белкина, изданные А.П.», «Историю села Горюхино», небольшие драматические произведения, названные в одном из писем «маленькими трагедиями», народно-лирическую драму «Русалка», поэму «Домик в Коломне», «Сказку о попе и его работнике Балде» и несколько прекрасных лирических стихотворений.

Первые стихотворения, написанные в Болдине, отражают мрачные и светлые ожидания и предчувствия Пушкина.

«Бесы» (1830). В этом стихотворении, близком к балладе, в иносказательной форме выразилось подавленное душевное состояние поэта.

Народная фантастика часто видела в метели что-то бесовское, колдовское, завораживающее и губительное. С помощью ритма Пушкин в образной системе воссоздает страшную картину метели, в которой заблудились ямщик и барин. Их охватывает общее чувство:

Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин.

Картина бессмысленного кружения, снеговой метели, стонущей вьюги перерастает в многозначный символический образ. Из хаотической бессмысленности произвольно выхватываются отдельные видения. Они то угрожают, то вселяют тоску одиночества и беспомощности, то дразнят миражами. Лишь некоторые видения несут какой-то смысл. Так прочитывается тема заблудшего человека, обуреваемого враждебными ему силами зла и рока и угадывается намек на неясность пути человечества и исторического пути России («Сбились мы. Что делать нам!»). Рефреном проходят строки «Мчатся тучи, вьются тучи…», в которых выражено торжество разбушевавшейся стихии. Композиция стихотворения явно передает нарастание хаоса, усиливающуюся бессмысленность происходящего и углубление щемящей тоски, перерастающей в душевный надрыв. Даже природа и духи, внушающие страх, тяготятся неразумностью и страдают («вьюга плачет», бесы «жалобно поют»), подчиняясь неуправляемому хаосу. Иррациональность жизни рождает в лирическом «я» переживания, сходные с теми, которые свойственны природе и духам («Визгом жалобным и воем Надрывая сердце мне…»).

Пушкин, привыкший светлым разумом постигать смысл жизни, передает в «Бесах» внезапное бессилие ума, не могущего понять представшую его глазам хаотическую действительность, лишенную порядка и стройности. Поэт не страшился стихии и отважно бросался в схватку с ней. Страх, о котором он писал в «Бесах», вызван прежде всего ощущением, пусть временным и быстро прошедшим, неразумности действительности и, главное, ее неподатливости рациональному объяснению, относительной беспомощности разума. Угроза непонимания мира равносильна угрозе сойти с ума. Эта мысль внезапно поразила Пушкина, и он не однажды возвращался к ней. Но поэт сопротивлялся хаосу действительности, доверяясь своему ясному уму. На другой день после «Бесов» была написана «Элегия» («Безумных лет угасшее веселье…»), где теме разума отведено почетное место.

«Элегия» («Безумных лет угасшее веселье…») (1830). В элегии Пушкин подводил итог прожитой жизни. В ней выражены те же настроения горечи, уныния, печали, душевной смуты, те же невеселые предчувствия:

Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море.

Однако заканчивается стихотворение не мыслью о безнадежности и безысходности жизни, а мудрым и просветленным приятием ее:

Но не хочу, о други, умирать,
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать…

Пушкинская «Элегия» разделена на две части и состоит из четырнадцати стихов (шесть в первой и восемь во второй). Четырнадцать строк – это количество стихов в сонете, но в нем другая рифмовка. В пушкинском стихотворении рифмуются соседние стихи (парная рифмовка). И все-таки в стихотворении просматривается тяготение к жесткой форме, придающей точность, ясность и порядок чувству и мысли.

В первой части поэт вспоминает свою юность («безумные лета»), от которой осталось лишь «смутное похмелье». Воспоминания не исчезают, а еще сильнее ранят сердце. Настоящее тоже тяжело. Оно не дает ни счастья, ни покоя.

Вторая часть опровергает первую. Поэт, вопреки всем традиционным элегиям, поет о том, что хочет жить не для счастья, не для покоя, а чтобы «мыслить и страдать». Временному бессилию ума в «Бесах» и «безумству» беспечной юности противопоставлена могучая сила зрелого разума, способность «мыслить и страдать» как одна из самых высоких ценностей личности.

Заканчивая стихотворение, Пушкин пишет о «закате печальном», о «прощальной улыбке», сменяя серьезный, размышляющий тон элегии на более легкий, сочетающий и печаль, и лукавую шутку:

И, может быть, на мой закат печальный
Блеснет любовь улыбкою прощальной.

Поэт видит впереди суровое будущее, в котором, однако, есть свет ума и улыбка любви.

Стихотворение совершенно по красоте: строфическая асимметрия гармонически уравновешивается регулярным чередованием мужских и женских рифм, а начальные и финальные женские рифмы образуют кольцо. Столь же гармонична и временная структура: в первой строфе говорится о прошлом и настоящем, во второй – о настоящем и будущем. Тем самым прошлое и будущее объемлют настоящее. В первой строфе нет глаголов, и настроение лирического героя передано в пассивных грамматических формах («мне тяжело», «сулит мне»).

Во второй части происходит эмоциональный взрыв: усиливается роль глаголов первого лица со значениями прямого волеизъявления. Если в первой части господствует элегическое восприятие жизни, которое подчиняется непреодолимым законам времени, то во второй трагизм бытия просветлен сознательным и мужественным приятием жизненных страданий.

Из знакомства с первыми стихотворениями, написанными в Болдино, становится очевидно, что в лирике 1830-х гг. усиливаются обобщающее и философское начала. Пушкин стремится понять смысл жизни. Характерным для такой творческой установки является стихотворение «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы» , где относительно жизни прямо декларировано:

Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу…

По своим темам и мотивам лирика в Болдино, как всегда у Пушкина, чрезвычайно многообразна.

Поэт написал несколько коротких в духе греческой антологической лирики стихотворений: «Царскосельская статуя», «Отрок», отозвался на перевод «Илиады» Гнедича и почтил стихотворением «Труд» окончание романа «Евгений Онегин». В антологических стихотворениях проявилась его редкая способность пластически выразительно схватывать мимолетность бытия, останавливать мгновение, запечатлевать движение.

Здесь же, в Болдине, Пушкин продолжил спор с критикой («Румяный крик мой, насмешник толстопузый…»), отстаивая право поэта писать об обыкновенных и даже «низких» предметах, которые числились по «ведомству» прозы. Сюда же относится эпиграмма на Булгарина. Вероятно, в связи с работой над «Каменным гостем» и «Пиром во время чумы» возникают у Пушкина стихотворения, навеянные испанской («Я здесь, Инезилья…») и английской («Пью за здравие Мери…») поэзией.

Из любовных стихотворений одно («Прощанье»), возможно, имеет в виду Е.К. Воронцову[131], два других – «Заклинание» и «Для берегов отчизны дальной…» – связаны, предположительно, с воспоминаниями об одесской возлюбленной Пушкина Амалии Ризнич. Перед женитьбой поэт, прощаясь с бурной юностью, вспомнил своих бывших возлюбленных, оставивших глубокий след в его жизни.

В Болдино Пушкин заново продумывал свои исторические воззрения. Он приходит к выводу, что не всякое историческое движение ценно, а только то, которое человечно или имеет человечность своей целью. Теперь гуманность выступает мерой исторического процесса. Пример такого соединения истории и гуманности – стихотворение «Герой».

«Герой» (1830). Поводом к созданию стихотворения послужило следующее обстоятельство: во время эпидемии холеры Николай I прибыл в Москву[132]. Пушкин оценил этот мужественный жест. Он увидел в нем соединение смелости и человеколюбия. История смыкалась с гуманностью. Поэт сразу же подумал о декабристах: если в царе жива человечность, если его сердце не остыло, то не умерла надежда на милость и прощение ссыльных. Стало быть, русский император руководствуется не только объективными государственными соображениями, но и гуманностью, во имя ее подвергая свою жизнь опасности. «Какой государь? молодец! – восклицает Пушкин в письме к Вяземскому, – того и гляди, что наших каторжников простит – дай Бог ему здоровье».

Чтобы стихотворение не вызвало подозрения в лести, Пушкин взял сюжетом свидетельство о том, что Наполеон в 1799 г. посетил чумный госпиталь в Яффе и будто там пожимал руки больным.

Стихотворение «Герой» построено в виде беседы Друга и Поэта. Друг спрашивает Поэта, что же он более всего ценит в деятельности Наполеона – счастливые военные победы или успехи на гражданском поприще («жезл диктаторский»). На это Поэт отвечает, что ему дороже всего картина милосердия, человечности. И когда Друг возражает, что «историк строгий» не подтверждает факта прикосновения к чумным, Поэт произносит:

Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман…

Эти слова не означают желания приукрасить историю. Суть в другом. «Хладная посредственность» склонна дурно думать о человечестве, меряя его на свой аршин. Собственные качества она готова приписать всем людям, чтобы оправдать свою низость. «Нас возвышающий обман» с такой точки зрения правдивее узкой и корыстной «правды» толпы даже в том случае, если единичный факт на ее стороне. Поэт не хочет плохо думать о человечестве, он верит в чувство гуманности, близкое многим. Милосердие делает «нас» людьми («Оставь герою сердце… что Он будет без него? Тиран…»).

Надежды на гуманность царя не сбылись, но Пушкин не отказался от мысли, согласно которой человечность должна определять историческое движение вперед и идея гуманности должна стать ведущим принципом государственного устройства. В Болдино начинает приобретать ясные очертания убеждение в том, что гуманность – категория политическая, что политика обязана быть человечной. Социально-философская и художественная глубина, всемирная масштабность новых идей, созревавших в Болдино, с особой очевидностью проявились в последующем творчестве поэта, соединившись с переживанием вечного и постоянного изменения мира и человека, как неиссякаемого источника жизни, с верой в незыблемость глобальных законов, управляющих бытием.

Тема человечности, выступающая в многосторонних и разнообразных вариантах (человеческое братство, солидарность, прощение, милость и т. д.), волнует Пушкина и в дальнейшем. С нею связаны такие произведения, как драматическая поэма «Анджело», стихотворения «Пир Петра Первого», «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…».

«Пир Петра Первого» (1835). Здесь тема Петра Великого, громко прозвучавшая сразу после возвращения Пушкина из ссылки в Михайловское, повернута новой гранью. Стихотворение начинается с описания праздника на Неве и веселого пира в царском дома. Далее Пушкин перечисляет обычные темы одических песнопений, героем которых был Петр I. Празднества посвящались победам русской армии и флота над шведами или другими грозными врагами, началу строительства флота, годовщине Полтавской битвы, рождению царского сына, именинам (тезоименитствам) царя, царицы и их детей. Однако Пушкин отвергает все эти достойные од «высокие» события. Он выдвигает новый и, казалось бы, тихий, мирный и совсем несвойственный одам повод: милость как знак человечности. Милосердие к поверженным[133] становится равноправной с громкими военными победами и такой же высокой одической темой. Здесь отчетливо видно, что Пушкин следует одической традиции, что он не бунтует против жанра, а раздвигает его границы. Вкладывая в жанр оды новое содержание, поэт, опираясь на внутренние возможности, перестраивает его. С точки зрения поэта, чувство милости требует от царя столь же большого человеческого мужества, нравственной силы и мудрости, как доблесть, отвага и стратегический ум на войне. Милость нужна не только врагам, виновным подданным, но и самому царю, чтобы сердце его не зачерствело и не превратилось в камень. Только так он может сохранить человечность и подлинное величие. Недаром в стихотворении больше подчеркнута радость царя, чем радость прощенных им («Светел сердцем и лицом…», «И прощенье торжествует, Как победу над врагом»). Часто встречаемая в одах метафора «Петр – земной бог» своеобразно реализуется у Пушкина: царь уподоблен священнику, отпускающему грехи («Виноватому вину Отпуская, веселится…»). Гром славы, вызванный милостью Петра Первого, оглашает даль:

И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена.

И в этом стихотворении, как и в «Герое», Пушкин вновь напоминал царю о необходимости простить декабристов[134]. В стихотворении снова давался урок императору: Петр Первый потому и был чудотворцем-исполином, что умел встать выше мелкой мстительности. От того, как поступит Николай I, – воспримет он урок или проигнорирует его, – зависит представление о личности царя – человечески значительной или ничтожной.

На следующий год после Болдинской осени (1830) Пушкин с тревогой следил за политическими событиями в мире. К этому времени его политические воззрения вполне сложились, хотя впоследствии подвергались изменениям и уточнениям. С точки зрения Пушкина, человеческое общество – результат непрерывного и закономерного эволюционного исторического развития. Вследствие этого свобода несовместима с революцией. В 1826 г. он писал Вяземскому: «Бунт и революция мне никогда не нравились». С декабристами он демонстрирует дружескую, а не политическую солидарность. В 1830-е гг. Пушкин – убежденный консерватор, монархист, сторонник империи, великодержавный патриот, совмещающий эти идеи с просвещенным европеизмом, с необходимостью европеизации России, распространения просвещения среди всех, в том числе низших, слоев населения и освобождения крестьян от крепостной зависимости. В области внешней политики эти идеи сводились к принципу невмешательства в дела других государств, так как историческое развитие народа есть внутренний процесс, подчиненный внутренним законам. Это равно касается России и западных стран. Когда в 1830 г. Николай I готов был послать войска в Европу, чтобы подавить революцию во Франции и навести порядок в Бельгии и Голландии, Пушкин резко осудил это намерение. Точно так же Пушкин с негодованием возмутился попыткой Франции вмешаться в русско-польский конфликт 1831 г. Он расценил французскую угрозу как желание взять реванш за поражение в 1812 г. Этот круг идей и настроений выразился в цикле политических стихотворений 1831 г.: «Перед гробницею святой…», «Клеветникам России», «Бородинская годовщина», «Ты просвещением свой разум осветил…», «Он между нами жил…».

Николай I был доволен позицией Пушкина. Западные и русские либералы держались иного мнения. Занятая Пушкиным позиция привела к разрыву его отношений с А. Мицкевичем. Когда в 1834 г. вышел сборник стихотворений польского поэта, и там было напечатано послание «Приятелям москалям», Пушкин откликнулся неоконченным стихотворением «Он между нами жил…», в котором осудил стихи, пропитанные «ядом» и «злобой». Русское общество также «одно время отвернулось», по свидетельству Герцена, от Пушкина. Взгляды Пушкина осудили и его близкие друзья – Вяземский и А. Тургенев. Возможно, именно Вяземскому адресовано незавершенное убийственно ироническое послание «Ты просвещением свой разум осветил…», относимое к 1831 г.:

Ты просвещением свой разум осветил,
Ты правды чистый свет увидел,
И нежно чуждые народы возлюбил,
И мудро свой возненавидел.

Одобрение Николаем I стихотворения «Клеветникам России» оживило в Пушкине кратковременную надежду на возможность повлиять на правительство с помощью газеты и соединить мощь власти с неподкупностью честной журналистики. Однако эти надежды не сбылись: правительство сочло, что общественные недуги и противоречия опасно обсуждать публично и гораздо спокойное либо не открывать новые органы печати, либо прикрыть старые, если они допустят отступление от официальной точки зрения.

На протяжении 1830-х годов душевное состояние Пушкина не однажды подвергалось суровым испытаниям. Один и тот же год был наполнен и радостными, и спокойными, и тревожными минутами. Пушкин не чувствовал себя в полной безопасности, и его положение не было устойчивым.

Так, предположительно, в одном и том же 1833 г. были написаны «Не дай мне, Бог, сойти с ума…» и «Осень». В одном из них развита тема безумия, а в другом поэт пишет о полноте творческих сил.

«Не дай мне Бог сойти с ума…» (1833) – одно из самых мрачных и странно иронических стихотворений Пушкина. Оно написано от лица человека, свободу которого угрожают ограничить и уничтожить. Жить в обществе без личной свободы разумному человеку тяжко и невыносимо. Но жить в обществе неразумному человеку невозможно, ибо нет ничего страшнее такого несчастья:

Не дай мне Бог сойти с ума.
Нет, легче посох и сума;
Нет, легче труд и глад.

Лирический герой допускает, что жить без разума и общества очень даже можно, причем жить полной жизнью, ощущать ее радость и быть счастливым. Однако общество, приняв разум в качестве жертвы на алтарь свободы, свободу как раз и отнимет, и потому отказ от разума бессмыслен: как только я лишусь разума, вот тут-то посадят на цепь и за решетку. Участь человека будет подобна бессмысленному зверьку и клиническим сумасшедшим, которые слышат свои крики, брань смотрителей, визг и звон цепей.

Лирический герой стоит на распутье и не видит выхода: наделенный разумом, он лишен свободы, но, пожертвовав разумом, он окажется заключенным сумасшедшего дома. Вырваться из общества на волю лирический герой не может. И тогда из двух зол он выбирает первое – с разумом без воли. В итоге размышлений он приходит к тому, с чего начал. Этот круговорот мыслей о своей судьбе вынужденно трагичен. Его не избыть. Все жертвы – напрасны.

Едва Пушкин пришел к этой мысли, как тотчас же ее и опроверг. Да, круговорот в бытии, в самой жизни есть, но он может быть преодолен созерцанием красоты в природе и творчеством. Для того и существует переживание красоты, для того и существует искусство, чтобы раздвинуть границы мироздания. Но и в повседневном быту, в обычном житейском мире, не замечая того, человек преодолевает трагизм повторений. Именно эти раздумья стали темой стихотворения «Осень».

«Осень» (1833). Ни одно время года не вызывало в поэте такого очарования и душевного подъема, как осень.

Обычно осень в поэзии связана с настроениями грусти. Она вызывает в человеке мысль об убывании жизни, о скором погружении природы в зимний сон. Пушкин, напротив, изображает увядание природы как могучее проявление жизни. При этом в «Осени», как и в других стихотворениях 1830-х годов, Пушкин сосредоточен на общечеловеческих чувствах универсального душевного опыта.

«Осень» открывается стихами:

Октябрь уж наступил – уж роща отряхает
Последние листы с нагих своих ветвей…

Здесь в переносном значении употреблен только один глагол – отряхает, но и он привычен для обиходного языка: отряхают пыль с дорожного платья и т. д. Все остальные слова употреблены в прямых значениях: октябрь уж наступил – точное обозначение времени года, последние листы – единственные из оставшихся, нагие ветки – голые. Картина, нарисованная Пушкиным, исключает личное, индивидуальное восприятие и передает всеобщее, универсальное, характерное для человеческого опыта вообще. Точнее можно бы сказать так: личная точка зрения Пушкина здесь тождественна всеобщей, индивидуальное и общее совпадают. Но вот Пушкин в той же «Осени» пишет:

Унылая пора! Очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса…

Читая эту строфу, уже никак нельзя сказать, что личное, индивидуальное восприятие и выражение из нее исчезли. Напротив, поэт прямо признается именно в своем лично окрашенном чувстве: «Приятна мне…». Да и сами восклицания не оставляют сомнений относительно личностного характера переживания. Однако выражение унылая пора вовсе не является только принадлежащим Пушкину. Это выражение – синоним осени, и так ее называют все европейцы от мала до велика. А разве та же осень не вызывает восхищения и разве не всеобщие чувства отражены в восклицании Очей очарованье? Значит пушкинское личное восприятие совпадает со всеобщим. Картина природы проникается авторским лиризмом тогда, когда она уже «заражена» лиризмом всеобщим. Или напротив: для Пушкина лирическое то, что лирично для человечества, что лирично для всех. И далее в строфе множатся эти всеобще – «безличные», принадлежащие всем и никому, индивидуально не маркированные приметы осени: «ветра шум», «свежее дыханье», «мглой волнистою покрыты небеса», «редкий солнца луч», «первые морозы», «отдаленные седой зимы угрозы», причем некоторые выражения, например «седая зима», чисто народные, уходящие в глубь веков. Речь идет не только о точных, ясных приметах осени, о прямых признаках природы, но и обо всех знакомых, известных и памятных, универсальных и всеобщих.

Было бы, однако, неверно думать, будто личное, индивидуальное поэтическое чувство природы подавлено в лирике Пушкина всеобщим, общечеловеческим. В строках

Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса…

личное и всеобщее, универсальное уравнены, но так, что индивидуальное переживание Пушкина скрыто и проступает после известного интеллектуального напряжения, аналитического усилия.

Сначала на первом плане оказываются пышное увяданье, багрец и золото. Пышное увяданье – эмоционально переданное объективное состояние осенней природы и ее опять-таки обычное переживание человеком; «багрец» и «золото» – предметные признаки осени, ее характерные красные и золотые цветовые тона. Однако за этими прямыми, объективными и всеобщими признаками и универсальными переживаниями скрыто личное и углубляющее картину пушкинское индивидуальное, личное переживание. Пышное увяданье – это последний расцвет природы на пороге смерти, который ощущается особенно остро, проникнутый светлой печалью, – чувством, преимущественно переживаемым Пушкиным. Багрец и золото – это не только краски увядающей осени, но и цвета царских одежд. Кроме того, багрец – цвет крови, цвет жизни. Пышное увяданье – это величественно-торжественный миг жизни в своей предсмертной красоте и наполняющее душу светлой грустью тихое прощание осени, последний привет жизни перед ее неминуемым изнеможением. Вот это, чисто пушкинское восприятие осени, сдержанное и спрятанное за привычным и обыденным, бесконечно их углубляет и возвышает, превращая во всеобщее и универсальное. Однако личное, индивидуальное восприятие не спорит, не конфликтует ни с обыденным и привычным, ни со всеобщим и универсальным. Они выступают для индивидуального выражения источником и целью. Личное восприятие и выражение возникают на фундаменте обычного и всеобщего, лирика вырастает как переживание эпической картины жизни, а эпическая картина жизни выступает проникнутой лирическим чувством.

Индивидуально-пушкинское восприятие и переживание осени переданы всем содержанием стихотворения. Мысль его строится на парадоксе: хотя все люди отдельно почти одинаково воспринимают времена года, весь человеческий мир противостоит состоянию природы. Неподвижная зима длится долго («полгода снег да снег», «стоячие» реки), но люди не горюют и не предаются унынию и тоске:

Как весело, обув железом острым ноги,
Скользить по зеркалу стоячих, ровных рек!
А зимних праздников блестящие тревоги?..

Летом людям «жаль зимы старухи», и они «творят» ей «поминки» «мороженым и льдом». Осенью природа засыпает, жизнь ее на исходе. «Дни поздней осени бранят обыкновенно», но люди полны энергии. Всюду фиксируется противоположность действий («лай собак» – «уснувшие дубравы») и эмоциональных оценок («унылая пора» – «очей очарованье»).

Это противостояние мира природы и мира человека особенно ярко проявляется в личном бытии Пушкина. Он отдает себе отчет в том, что следует не мнению людей, а их реальному поведению: наперекор увядающей осенью природе они полны жизни. И боренье человека с круговоротом природной жизни доставляет ему радость, утверждает величие человека. Эту мысль проясняет сравнение осени с чахоточной девой: больная уже осуждена на смерть, но она еще не знает об этом; она цветет («Играет на лице еще багровый цвет»), улыбается, а жизнь идет на убыль тихо, смиренно, «без ропота, без гнева». Осень подобна чахоточной деве: в ней тоже жизнь расцветает в преддверии смерти, великолепное цветение сопровождает угасание. И это, как ни странно, рождает в поэте прилив физических и творческих сил:

И с каждой осенью я расцветаю вновь;
Здоровью моему полезен русский холод…

Поэт, как и всякий человек, вовлечен в круговорот природы, но жизнью и творчеством он преодолевает ее необратимый ход: природа умирает, а в поэте побеждает и торжествует жизнь, ликует душа и пробуждается творчество.

Процесс собственного творчества Пушкин передал с исключительной правдивостью. Для Пушкина акт творчества, начиная с отрешения от мирового круговорота, с полной отдачи себя во власть воображения и кончая моментом, когда «стихи свободно отекут», – в высшей степени радостен. Заключительное сравнение вдохновения с кораблем, рассекающим волны, глубоко символично: последний, прерванный стих обнажает устремленность в будущее, которую останавливает трагический вопрос о выборе пути: «Плывет. Куда ж нам плыть?».

В 1830-е годы Пушкина по-прежнему волнуют мотивы бури, покоя и счастья. За границами дома, семейного очага он уже отчаивается найти жизненное и творческое удовлетворение. В это время давно наметившийся разрыв с обществом стал фактом. Отношения с правительством не улучшились, и, начиная с 1834 г. Пушкин, по его собственным словам, переходит в глухую и молчаливую оппозицию. Он не поднимает мятежа против реальности, которая его окружает и которую он не приемлет, а стремится избегнуть ее и впрямую не встречаться с ней, хотя его к этому усиленно принуждают. Поэт хочет уединиться в деревне, обрести душевный покой в семье. Этому посвящено одно из самых интимных признаний, обращенных к жене: «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…».

«Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…» (1834). Эта элегия, написанная в форме реплики, адресованной собеседнице в устном разговоре, содержит итог ранее прожитой жизни с ее надеждами, иллюзиями, бурными желаниями, свершенными и не свершенными планами. Комментарием к стихотворению служит запись Пушкина, поясняющая авторскую мысль:

«Юность не имеет нужды в at home[135], зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу – тогда удались он домой.

О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги: труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть».

Итог жизни для человека, который искал счастья, душевного успокоения и творческого уединения вне себя – в обществе, в свете, – безрадостен. Он передан формулой «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Из трех обещанных при рождении и вступлении человека в свет ценностей одна не осуществима вообще, а две другие могут быть, верит поэт, осуществимы, если от общества убежать и поселиться в родном гнезде. Пушкин надеется, что, удалившись в деревню вместе с «подругой», он еще обретет покой и волю.

Первые четыре стиха написаны в форме устной речи с характерными недоговоренностями, умолчаниями, рассчитанными на взаимное понимание. Стиль и интонация создаются простыми и даже прозаическими оборотами устной речи: «покоя сердце просит», «летят за днями дни», «каждый час уносит», «а мы с тобой вдвоем Предполагаем жить», «И глядь – как раз – умрем». Герой знает, что он не может спастись от времени нигде, даже в том пространстве, куда он собирается убежать. Но и пространство, в котором он жил, не принесло ему ни счастья, ни покоя, ни воли. В новом пространстве – «обители дальной» – время столь же неумолимо, зато оно наполнено высоким содержанием.

Следующие четыре стиха написаны поэтому в торжественном, традиционно-книжном поэтическом стиле с афористической сентенцией, архаическим оборотом и перифразами:

На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег.

Семейные радости, душевный покой, личная свобода и творческое вдохновение – вот истинные ценности, о которых теперь мечтает Пушкин.

Между тем авторитет поэта в читательских кругах поколеблен. Пушкин давно уже опередил литературные вкусы своих читателей, оставшиеся, в основном, романтическими. Чувствуя охлаждение к своему творчеству, он с досадой и понятной обидой пенял своим бывшим поклонникам, не желавшим довериться поэту и увлекаемым иными кумирами. Эта тема, выдвинутая романтиками, решается Пушкиным не в отвлеченно, а в конкретно-историческом ключе и, как всегда, получает широкий и глубокий смысл. Ей посвящено одно из самых крупных стихотворений 1835-х годов «Полководец».

«Полководец» (1835). Речь в стихотворении идет о выдающемся полководце начала XIX в. М.Б. Барклае де Толли, предшественнике М.И. Кутузова на посту главнокомандующего армией в Отечественную войну 1812 г. Герой стихотворения для разрешения темы «выдающаяся личность – народ, толпа, общество» в их взаимных отношениях выбран исключительно точно. Во-первых, тема сразу получает широкое значение и не ограничивается романтическим противопоставлением поэта и толпы. Во-вторых, заслуги Барклая действительно были забыты толпой, не понявшей великих замыслов полководца. В-третьих, не отвергая и не умаляя заслуг Кутузова, Пушкин благородно воздавал честь его предшественнику, которому не удалось воплотить свой замысел.

Пушкин начинает стихотворение с картины военной галереи Зимнего дворца. Галерея хранит память обо всех военачальниках 1812 г. Одни из них умерли, другие одряхлели, но из истории никто не исчез и не предан забвению. Взгляд поэта касается прошлого, которое живо в настоящем, причем прошлое окрашено личными воспоминаниями: Пушкин видит «знакомые… образы». Взор поэта останавливается и сосредоточивается на портрете Барклая, написанного художником Д. Доу:

Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,
Высоко лоснится, и, мнится, залегла
Там грусть великая. Кругом – густая мгла;
За ним – военный стан. Спокойный и угрюмый,
Он, кажется, глядит с презрительною думой.

Пушкин подчеркнул в своем описании несколько важных штрихов: ум, величие Барклая, его неколебимое спокойствие, одиночество, дистанцию между ним и воинством. Это отразилось на внутреннем состоянии Барклая, переданном двумя сопряженными чувствами – «грустью великой» и «презрительной думой». Барклай скорбит о том, что его замыслы не поняты народом, и одновременно презирает тех, кто видит в нем несостоявшегося избранника. Таков Барклай в изображении художника. Но правильна ли трактовка художника? Этому посвящены поэтические размышления Пушкина. Поэт сразу же приближает полководца к читателю: раньше о нем говорилось отрешенно – «он», теперь поэт словно разговаривает с ним, называя его «ты» и одновременно размышляет о его судьбе. Мысль художника, нарисовавшего портрет, подтверждается:

О вождь несчастливый!.. Суров был жребий твой:
Всё в жертву ты принес земле тебе чужой. <…>

Художник верно передал внутренний мир Барклая. Но живой облик дает новые детали и углубляет представление о военачальнике.

Судьба Барклая – быть рыцарски верным чужой земле и принести себя в жертву ей; быть избранником, непонятым народом из предрассудка; нести крест фельдмаршала, таинственно спасавшего народ, который, не зная этого, порицал и травил своего спасителя; сохранять внутренне спокойствие убежденного в своей правоте стратега, вынужденного отдать власть, замысел и, будучи обреченным на одиночество, искать смерти. Образ Барклая в двух его ипостасях – портрете, нарисованном Доу, и живом облике, переданном поэтом, – помещен в центре стихотворения и занимает его основную часть, тема которой – трагическая судьба выдающейся личности в ее отношении к обществу и отношение народа, толпы, черни к выдающейся личности.

Нет сомнения, что судьба Барклая оказалась близкой судьбе самого Пушкина. Стихотворение несло глубоко личный смысл. С его идеями и образами будут созвучны и знаменитые строки о хвале и хуле, и образ «пиита» в стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…».

«Туча» (1835). Столь же личным содержанием, получающим философское обобщение, обладает и это стихотворение, которое можно рассматривать в нескольких планах: и как зарисовку природы, и как отклик на десятилетие восстания декабристов, и как философское размышление. Если в стихотворении «Полководец» Пушкин был взволнован мыслью о неоцененности великого человека его современниками, то в стихотворении «Туча» он задумывается над тем, что неумолимый ход времени вытесняет и гонит еще не умершее прошлое, принуждая его уступить место настоящему и грядущему.

Центральное четверостишие посвящено прошлому, когда туча была могучей, царила в природе, повелевая и небом, и землей. Но в природе (и в обществе) все меняется, ничто не остается неизменным. Наступили новые времена, и туча – только досадное пятно на чистом и ярком солнечном небе. Новое время беспощадно «гонит» ее, говоря при этом жестокие слова и не помня прежнего величия.

Если рассматривать стихотворение «Туча» с философской точки зрения, то оно посвящено, с одной стороны, вечному закону изменения, господствующему в природе и во всем бытии. Этот закон, с точки зрения Пушкина, благ и справедлив: он символизирует вечное движение, вечное изменение – условие неиссякаемости, неисчерпаемости жизни. Но, с другой стороны, он грустен, ибо само прошлое и то ценное, что было в нем, уходит, и в прошлом уже нет нужды. Выполнившее свою миссию, оно должно считаться с тем, что наступили новые времена, в которых ему нет места. Этот закон объемлет все сферы жизни, он универсален, следовательно, в орбиту его действия попадает и поэт.

В этом случае в стихотворении тайно присутствует и усматривается серьезный личный смысл: недавно бывший кумиром общества, властителем дум поколения, поэт ныне должен сойти с жизненной и литературной сцены и уступить площадку другим кумирам. Всеобщий закон обновления жизни торжествует всюду, но и прощание, разлука с прошлым, с его ценностями и достижениями не выступают только частным чувством и переживанием, а тоже являются всеобщими, универсальными, свойственными всем. Так уравниваются в своем значении и гармонически примиряются печаль частного человека и его же победительная, неискоренимая вера в жизнь.

Этими размышлениями о себе и времени наполнено и стихотворение «…Вновь я посетил…».

«…Вновь я посетил…» (1835). Если в стихотворении «Туча» прошлое, настоящее и будущее разведены и даже противопоставлены, то в стихотворении «…Вновь я посетил…» они объединены. Стихотворение вообще отличается своим жизнеутверждающим тоном, спокойным, уверенным ритмом, которые перекрывают возникающие грустные ноты воспоминаний и предчувствий.

В начале стихотворения Пушкин перечисляет памятные места своего Михайловского изгнания («Вот опальный домик…», «Вот холм лесистый…»). Всюду он видит следы неумолимого бега времени:

Уж десять лет ушло с тех пор – и много
Переменилось в жизни для меня,
И сам, покорный общему закону,
Переменился я…

Пушкин чувствует мудрость «общего закона» – вечного обновления и торжества жизни. Поэту радостно думать о том, что он неотделим от природы. Элегически окрашенные воспоминания постепенно уступают место бодрым интонациям. Печаль, пронизывая воспоминания о прошлом, становится светлой и даже радостной. Вот поэт узнает три сосны («Знакомым шумом шорох их вершин Меня приветствовал»), около корней которых «Теперь младая роща разрослась…».

Ему становится тепло, и он доверчиво смотрит в будущее:

Здравствуй, племя
Младое, незнакомое! <… >

Пушкин написал стихотворение белым стихом, выдержав ямбический размер и мелодию поэтической речи. Его раздумье сохранило естественность разговорной интонации, искренность. Поэт исключил литературную условность, что подчеркивалось отсутствием рифм во внутреннем монологе. В стихотворении снова выразились заветные мысли и чувства Пушкина о неистощимых силах жизни, о согласии человека с законами природы.

В лирике Пушкина 1830-х годов человек прочно включен в жизнь предшествующих и грядущих поколений, в историческое и природное бытие. Жизнеутверждающий смысл пушкинской поэтической философии держится на том, что неизбежная смерть не означает полного уничтожения. Однажды приобщившись к общему потоку жизни, человек продолжает оставаться в нем. В финальных строках стихотворения «приветный шум» сосен и память внука спасают человека от забвения, радостно соединяя прошлое, настоящее и будущее. Значит, закон природы – не смерть и бесследное исчезновение, а неиссякаемая и постоянно обновляемая жизнь, хранящая память о прошлом и передающая ее новым поколениям.

В этом жизнеутверждающем отношении к миру Пушкина укрепляла и могучая власть двух природных стихий – любви и красоты, тоже не уничтожимых и никогда не исчезающих.

В 1830-е годы Пушкин вновь и вновь обращается к этим стихиям, не в силах противиться им и смиряя свои страсти. Теперь он даже удивляется тому, что они по-прежнему оказывают на него исключительно сильное влияние. К таким стихотворениям относятся «Красавица», «К» («Нет, нет, не смею я, не должен, не могу…»), «Когда б не смутное влеченье…», «Я думал, сердце позабыло…», «Художнику», «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…». При чтении этих стихотворений сразу становится ясной огромная разница между разработкой мотивов любви и красоты в лирике после Болдинской осени по сравнению с предшествующей. Так, красота всегда соединялась в лирике поэта с любовью. Теперь прочная связь этих стихий распалась.

В стихотворении «Красавица» предмет лирического переживания – красота женщины, приобретающая самодовлеющее значение. Здесь красота не сопряжена с чувством любви, как обычно в стихотворениях Пушкина, а разъединена с ней. Женщина настолько прекрасна, что, кажется, будто она неземное создание:

Все в ней гармония, все диво,
Все выше мира и страстей…

Красота столь совершенна, что ее сиянье затмевает все вокруг, поднимая «героя» – отстраненного носителя речи – ввысь, ломая устоявшиеся представления и нормы жизни, заставляя в новом свете воспринять земной мир с его страстями. Сияющий ореол, окружающий женщину, рисуется «герою» святым нимбом, а ее красота предстает в виде «чистой идеи» и мыслится высшей и вечной духовной ценностью, как бы отлетевшей от личности и независимой от нее. Пред олицетворенной «святыней красоты» меркнет и земная любовь, и «сокровенное мечтанье». Красавица словно снизошла с небес и явила собой на земле непостижимую и недоступную небесную гармонию, прямо и непосредственно смыкая смертного с бессмертным.

Эту способность всякий раз испытывать на себе и переживать «мощную власть красоты» Пушкин запечатлел в стихотворении «Я думал, сердце позабыло…». Сила и обаяние красоты – знаки душевной и духовной жизни. Бесчувствие к красоте – признак угасания души. Однако всякий раз при встрече с красотой душа вновь оживает, мгновенно и неотразимо вспыхивает и трепещет, принося те переживания, которые, казалось, навсегда ушли:

Я думал, сердце позабыло
Способность легкую страдать,
Я говорил: тому, что было,
Уж не бывать, уж не бывать!
Прошли восторги, и печали!
И легковерные мечты…
Но вот опять затрепетали
Пред мощной властью красоты.

При этом, как всегда у Пушкина, оживает не одна лишь эстетическая способность – вся личность, все ее сущностные силы воскресают и возрождаются к душевной деятельности. Явление красоты настолько остро переживается, что рождает страдание. Она сопряжена не с одними лишь восторгами, но и с печалью. Стихотворение (по жанру – романс) построено так, что после первых шести строк наступает слом, и их содержание опровергается в афористических двух последних стихах.

Та же сдержанность в выражении самых интимных желаний характерна для стихотворений «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…», «К»(«Нет, нет, не должен я, не смею, не могу…»). В первом из них чувственно откровенной, исступленной, пламенной страсти «вакханки молодой» противопоставлена стыдливость «смиренницы», побеждаемой долгими «моленьями» и «восторгами» влюбленного мужчины. Стихотворение отличают целомудренность, искренность, естественность и гармоничность в передаче любовных чувств и желаний. Второе стихотворение построено на добровольном запрете безумств любви:

Нет, нет, не должен я, не смею, не могу
Волнениям любви безумно предаваться;
Спокойствие мое я строго берегу
И сердце не даю пылать и забываться…

«Герой» верен данному (подразумеваемому) супружескому обету, но очарование «младым, чистым, небесным созданьем» столь велико, что он невольно любуется им, задумывается о правоте или неправоте сердца. Но разве не позволительно ему платонически и наивно мечтать, оставаясь бескорыстным, непорочным и желая семейного счастья минутной незнакомке, – всего того, что разделяемо им:

Благословлять ее на радость и на счастье,
И сердцем ей желать все блага жизни сей…

Ныне, признает «герой» в мадригале «Когда б не смутное влеченье…», самозабвенное чувство любви по-прежнему тревожит его («Я здесь остался б – наслажденье Вкушать в неведомой тиши…») и уносит от мира. Оно по-прежнему поглощает всего человека («Забыл бы всех желаний трепет, Мечтою б целый мир назвал…»), причем объект увлечения передан всего двумя штрихами:

И все бы слушал этот лепет,
Все б эти ножки целовал…

Но тонкая эротика, передающая искус любовного наслажденья, уже подчинена другой, более властной страсти – вечному поиску высшей духовности (ср.: «Духовной жаждою томим…»), которая своей неодолимостью и обещанием неведомого приводит в смятение:

Когда б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души…

В эти годы Пушкин не забывал и другие постоянные для него темы, в частности тему лицейской годовщины. Он вспомнил лицейский день в 1831 («Чем чаще празднует Лицей…») и в 1836 («Была пора: наш праздник молодой…») годах. В 1836 г. в стихотворении «Художнику» Пушкин упомянул лицейского друга Дельвига. Возможно, тайным желанием поэта, посетившего мастерскую скульптора Б.И. Орловского, было побудить его изваять портрет Дельвига. В соответствии с духом дельвиговской поэзии (знаменитые идиллии из античного мира) Пушкин перечисляет фигуры античных богов и богинь, а затем, исполненный «веселья» от увиденной красоты, переходит к грустной теме —

… Но меж тем в толпе молчаливых кумиров —
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет…

Праздники лицейских годовщин теперь, после уже многих кончин, становятся все мрачнее. Особенно грустным было стихотворение «Чем чаще празднует Лицей…», потому что в том же году был похоронен Дельвиг. На отпевании Дельвига Пушкин думал о своей судьбе:

И мнится, очередь за мной,
Зовет меня мой Дельвиг милый…

Но Пушкин кончает послание не на грустной, а на мужественной ноте:

Тесней, о милые друзья,
Тесней наш верный круг составим…

Другое стихотворение, посвященное лицейской годовщине, – «Была пора: наш праздник молодой…» подхватывает этот мужественный тон. Им проникнуты все планы стихотворения – личный, исторический, политический и философский, образующие, сливаясь, гармоничное целое. Это происходит вследствие того, что элегическое воспоминание окрашивается не романтической тоской по прошлому, а жившей в нем перспективой уже свершившегося настоящего. Объединяющим принципом служит властное понуждение к воспоминанию: «Припомните…», «Вы помните…». Сначала в стихотворении противопоставлены прошлое и настоящее. Им отведены первые две строфы. Стилистически первая строфа выдержана в духе лицейской лирики («праздник… сиял, шумел и розами венчался»). Вторая строфа написана в ином стиле, связанном с «прозаическими» установками 1830-х годов (приходом лет, перебесился, присмирел, утих, остепенился). Здесь преобладают слова, употребленные в прямом, а не в переносном, эмоционально-риторическом или метафорическом значениях. Вместе с тем слова и выражения полны новыми оттенками значений. Так, слово «просторнее» с его положительной семантикой неожиданно заставляет ощутить заложенное в нем отрицательное содержание: она контрастна строке первой строфы «И тесною сидели мы толпой…». Простор вместо тесноты означает, что ряды лицеистов поредели, что многих уже нет на свете. Антитезой счастливой, веселой, беспечной юности, верящей надеждам, становится тихое, скромное, грустное собрание зрелых людей.

Печаль не столько пронизывает воспоминание о молодости, сколько окрашивает переживание настоящего, в котором надежды прошлого не сбылись. Однако следующая, переломная, строфа опровергает это представление: Пушкин утверждает, что надежды юности и самая жизнь лицеистов не были напрасными, и потому элегические поминки по прошлому и по настоящему несостоятельны. Поэт возвращается к своей любимой мысли о вечном движении истории, о вечном ходе времени, о вечной изменяемости жизни. Здесь возникает представление о стихийно-иррациональной природе («Игралища таинственной игры») революций, войн и личных честолюбий, требующих человеческих жертв на алтарь истории. Лицеисты не были выключены из исторического потока, а являлись живыми и заинтересованными участниками исторического действа, о чем говорится в кульминационной четвертой строфе. Они приобщились к истории человечества в ее культурных событиях и политических вехах (основание Лицея, его открытие, речь Куницына, появление на сцене истории Наполеона Бонапарта, гроза двенадцатого года, пожар Москвы, пленение Парижа, триумфальное возвращение Александра I, кончина императора, изгнание, забвение и смерть Наполеона, вступление на престол Николая I и «новы тучи»). Вместе с тем усилия и жертвы народов не были напрасными и бессмысленными. Исторический опыт не проходит бесследно. Он изменяет человечество, и в конечном итоге торжествует добро, как это было в эпоху наполеоновских войн, которая закончилась крахом властелина полумира. Это не отменяет новых грозных испытаний, в которые включатся новые поколения. От них история также потребует очистительных или иных жертв. Таким образом, тема хода истории становится одной из сквозных лирических тем Пушкина.

Другой, не менее важной темой выступает тема дома, идеала домашних радостей и семейного покоя. Она проникает даже в сатиру. В 1835 г. Пушкин написал едкое стихотворение «На выздоровление Лукулла. Подражание латинскому» , направленное против С.С. Уварова[136], главы цензурного комитета, делавшего положение Пушкина невыносимым, бывшего арзамасца. Стихотворению придан «римский колорит»: оно имеет подзаголовок «С латинского», а граф Шереметев назван Лукуллом, прославившимся богатством и роскошью устраиваемых им пиров. Эти признаки не являются формальными: стихотворение действительно написано в духе горацианской сатиры – оно адресовано конкретному лицу, выдержано в интимно-личном тоне и дидактично, поскольку в нем осуждаются человеческие пороки – стяжательство, корыстолюбие и алчность. Вместе с тем в нем содержится весьма прозрачный намек на носителя пороков, которого легко узнать. Издеваясь над нравами «наследника», который «знобим стяжанья лихорадкой», Пушкин дает выздоровевшему Лукуллу совет:

Так жизнь тебе возвращена
Со всею прелестью своею;
Смотри: бесценный дар она;
Умей же пользоваться ею…

Эта дидактическая концовка – также следствие горацианской манеры: в лирике Горация идеал родных пенатов, наслаждение красотой и искусством, духовно наполненная жизнь противопоставлялись ложным и суетным стремлением к внешнему и шумному успеху. С этим отвлеченным представлением о счастье смыкается конкретное пушкинское желание удалиться от светской суеты, от двора в родное деревенское гнездо и посвятить себя семье и творческому труду, о чем поэт не однажды писал в других стихотворениях. Тем самым сатира поддержана изнутри глубоким лирическим подтекстом. Эта особенность позднего Пушкина распространяется и на другие темы и жанры, в том числе на переводы и переложения. Здесь заимствуемый материал также получает интимно-лирическое освещение. Примером этого служит стихотворение «Когда владыка ассирийский…»[137] .

Перелагая главы ветхозаветной книги Юдифь, Пушкин заметно отступил от подлинника: в первое вводное четверостишие он вместил «три событийно насыщенные главы книги Юдифь», во втором четверостишии отошел от оригинала и дал собственную характеристику народа Израиля, сила которого заключена в религиозном стоицизме и смирении перед Промыслом (в этом также проявилась мысль, характерная для позднего Пушкина).

Центральная идея стихотворения – противостояние власти светской, мирской и власти духовной, царства кесаря и царства духа. Эта коллизия, разрешаемая в пользу власти и царства духа, характерна для общего мироощущения позднего Пушкина, что обусловило лирическую трактовку религиозно-исторической и эпико-героической библейской темы. В том же лирическом ключе библейские и иные сюжеты развертываются в лирике Пушкина 1836 г., в стихотворениях, либо входящих в каменноостровский цикл, либо примыкающих к нему. Это особенное значение библейской темы, связанной с победой крепкой веры, нравственной чистоты и могучего духа над мирской властью и царством кесаря, подчеркнул Вл. Соловьев, который увидел в образе Ветилуи «воплощение духовной основы пушкинской поэзии» («Ветилуя-то в этой поэзии перевешивает»[138]).

В 1830-х годах Пушкин задумал и написал несколько программных стихотворений, в основу которых положено раздумье про себя и для себя, представляющее собой выхваченный из потока мыслей и переживаний внутренний лирический монолог. Сходство таких стихотворений обнаруживается в том, что они посвящены общечеловеческим темам, включают общечеловеческие символы религиозного и иного характера и во многих из них размышление прервано, хотя стихотворения закончены и мысль в них завершена. В их число входят, например, «…Вновь я посетил…», «Когда за городом, задумчив, я брожу…», «Мирская власть», «<Из Пиндемонти>», «Отцы пустынники и жены непорочны…». Сюда же относятся стихотворения «Странник», «<Подражание итальянскому>», «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», незавершенный отрывок «Напрасно я бегу к сионским берегам…». Некоторые из перечисленных стихотворений входили в каменноостровский цикл[139] (наименование получил от Каменного острова, где Пушкин жил на даче и где было написано большинство стихотворений, исключая «Странника»).

Каменноостровский цикл (1836). Так как все стихотворения, кроме «Странника», написаны в 1836 г. и в одном месте, то естественна общность положенных в их основу поэтических принципов. Все стихотворения представляют собой новый этап в лирическом творчестве Пушкина, характеризующийся тем, что религиозный символизм наполняется личным содержанием, и, напротив, личное содержание понимается в свете религиозных идей и образов. В результате этого между стихотворениями прослеживается глубокая внутренняя связь – их темы, идеи, образы, символы пересекаются, их мотивы перекликаются и взаимно обогащают друг друга.

Так, тема греха, его искупления и спасения решается в стихотворениях «Странник», «Напрасно я бежал к сионским высотам…», «Отцы пустынники и жены непорочны…», «<Подражание итальянскому>». Противопоставление мирской власти и власти духовной стало темой стихотворений «Мирская власть», «<Из Пиндемонти>» и «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…». Тема духовной жажды пронизывает стихотворения «Странник» и «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…». Наконец, тема общечеловеческого и личного исторического бессмертия составляет предмет размышлений в стихотворениях «Когда за городом, задумчив, я брожу…» и «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…».

«Странник» (1835). В этом стихотворении Пушкина привлек всегда звучавший в его лирике («Пророк») и особенно обострившийся в последние годы мотив духовной жажды как определяющей поведение человека, его внутренние искания и жизненный путь. Сходную тему Пушкин нашел у английского писателя Джона Беньяна в его знаменитой книге «Путь паломника». Он переложил только начало книги, где рассказывается о человеке, который под влиянием поразившей его мысли о греховности человеческого бытия бежит из дома.

Центральная идея стихотворения – идея духовно-религиозного кризиса, разрешение которого состоит в уходе от греховной жизни и вступлении на духовный путь, обеспечивающий обретение истинного смысла бытия. На этой почве в воображении странника возникают апокалиптические мотивы. Они связаны с представлением об общем грехе всего человечества и о личном грехе – страдании уязвленной совести. У Пушкина преобладает мысль о личном грехе, сознание которого выступает прозрением, внушенным свыше.

Принципиально важно, что духовная жажда сопряжена, во-первых, с неизбежным разрывом с прежним окружением, с бегством, с вынужденным одиночеством и с изгнанием; во-вторых, она требует помощи свыше, ибо одинокий и находящийся в состоянии душевного кризиса человек боится смерти, «суда загробного» и сам не может найти истинный путь духовного возрождения, спасения, не в силах преодолеть свой «жребий злобный». Внутренний голос подсказывает страннику, что он должен бежать, но окончательное решение он принимает после встречи с юношей, читающим книгу (Евангелие). Юноша, «даль указуя перстом», открыл некий (священный) свет, источник которого неизъясним. Благодаря «помощнику», «прозрел» и странник:

Я оком стал глядеть болезненно отверстым,
Как от бельма врачом избавленный слепец.
«Я вижу некий свет», – сказал я наконец.

После напутствия юноши, который укрепил веру и волю странника, ничто не может уклонить его от избранного, вновь обретенного жизненно-духовного пути. Душевный кризис разрешился, и странник устремился к «тесным вратам» спасенья. Духовное содержание жизни, таким образом, мыслится истинным путем человека и человечества. И в этом заключен высший сакральный смысл.

«<Подражание итальянскому>» (1836). В этом стихотворении также развернута тема греха. Оно представляет собой вольное подражание сонету об Иуде итальянского поэта Фр. Джанни, переведенному на французский язык Антони Дешаном.

Стилистические особенности стихотворения объясняются задачей воссоздания библейского сюжета. Пушкин стремился к архаизации поэтического словесного состава, употребляя библейские метафорические образы («гортань геенны гладной»), неполногласные формы («древа», «гладной»), стяжения («дхнул») и славянизмы («лобзанием»). Вместе с тем история рассказана иронически: она ассоциируется с другим сюжетом – о воскресении Христа. Как и Христос, Иуда оживает, но с помощью дьявола.

По мысли Пушкина, грех всегда рано или поздно наказывается, потому что в мире существует нравственное равновесие. Будучи нарушенным, оно всякий раз восстанавливается, причем моральное возмездие часто возвращается к грешнику тем же способом. Нравственная гармония – столь же непреложный закон бытия, лежащий в его фундаменте, как и гармония эстетическая.

Для того чтобы преодолеть грех в себе и встать на путь религиозно-духовного спасения, нужно укрепить веру и силу духа. Сам человек ввиду слабости не способен победить грех и потому ему нужна помощь Бога, который посылает жаждущему истины ангела, апостола или молитву, сочиненную святым. Среди глубоких лирических признаний, связанных с темой греха, обретением нравственной стойкости и стремлением к очищению совести стало переложение молитвы св. Ефрема Сирина[140].

«Отцы пустынники и девы непорочны…» (1836). Стихотворение предназначалось для каменноостровского религиозно-философского цикла и было написано в день церковной памяти жены-мироносицы св. Марии Магдалины. Текст композиционно делится на две части – авторское лирическое рассуждение о вдохновляющей молитве и переложение молитвы св. Ефрема Сирина[141].

Пушкин сначала пишет о своем отношении к молитве и о том идеале, который вдохновлял «отцов пустынников и жен непорочных»:

Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольных бурь и битв…

Поэт следует той же традиции: высокие устремления часто подвергаются нападкам и кажутся неисполнимыми «средь дольних бурь и битв»; чтобы этого не случилось, чтобы не поступиться идеалами и не предать их, надо укреплять «сердце», дух, нравственные чувства:

Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой…

Сила, заключенная в молитве, неземная, неизъяснимая, пришедшая свыше, но получившая материальное выражение в словах, звуках и наделенная мощью, укрепляющей дух.

Далее Пушкин перелагает текст молитвы. Она насчитывает семь стихов, и поэт, переводя ее на русский язык, не отступает от канона, от принятого традицией устойчивого порядка. Единственное отступление – о «любоначалии», т. е. о мирской власти: в тексте молитвы нет относящегося к «любоначалию» эпитета «змеи сокрытой сей», мотива, связанного с дьявольским наущением. Пушкин ополчился здесь против досаждавшей ему власти, погрязшей в грехах.

Переводя молитву, Пушкин выделил общечеловеческий смысл и придал ей личный. Совесть его требовала прощения, разрешения от грехов путем самовоспитания с непременной помощью Бога. Пушкинская этика включала христианское сознание греховности и идею гармонии добра и красоты, которую всей своей жизнью и всем своим творчеством утверждал поэт.

При переводе перед Пушкиным встали значительные стилистические проблемы. В частности, русская поэтическая культура начала XIX в. не была нерасторжимо связана с религиозным контекстом, и поэтическое словоупотребление отличалось от словоупотребления в религиозных, церковнославянских текстах. Например, слово праздный в поэзии было окрашено сугубо положительно и сочеталось обычно с эпитетами веселая, беспечная, счастливая, тогда как в религиозных текстах оно несовместимо с проповедуемой идеей аскетизма и окрашено отрицательно: «Дух праздности унылой…». Праздность неотделима от уныния. Пушкин блистательно вышел из затруднений и сумел слить религиозное содержание с традиционно поэтическим, характерным для светской культуры. То же характерно и для стихотворения «<Из Пиндемонти>». В строке «Дивясь божественным природы красотам…» совмещено представление о божественном происхождении природы и высшая степень ее совершенства для культурного человека. При этом Пушкин передал боговдохновенность прекрасной природы в глазах религиозно настроенного человека, сакральность и восторженное приятие совершенных красот природы лирическим героем-поэтом.

«Мирская власть» (1836). С темой греха, его преодоления и духовной стойкости человека связано противостояние мирской власти и власти духа, царства кесаря и царства духа.

Поводом к написанию стихотворения «Мирская власть» послужил следующий факт: в Страстную пятницу в Казанском соборе Санкт-Петербурге у плащаницы ставили часовых. Пушкин счел это кощунством. Земная власть превышает свои слабые силы, вмешиваясь в обряд таинства, которое ей недоступно. Наблюдая за ненужным вмешательством, поэт испытывает горечь и недоумение, доходящее до сарказма, потому что высокое содержание священного действа опошлено и его божественный смысл принижен.

Мирская власть обвиняется не только в кощунственном искажении смысла религиозного обряда, но и в том, что она отказывает «простому народу» в причастности к духовному содержанию общечеловеческой жизни и вместо социального и духовного мира сеет раздор между «господами» и «простым народом», т. е. поступает не в духе Священного Писания, а наперекор ему, извращая учение Спасителя. Эта коренная противоположность между властью мирской и властью духовной, властью ложной и властью истинной отчетливо выражена и в других стихотворениях Пушкина 1830-х годов.

«<Из Пиндемонти>» (1836). На этом философско-религиозном фоне отчетливо проступает собственная позиция Пушкина в его отношении к мирской и духовной власти. В стихотворении «<Из Пиндемонти>» (заголовок фиктивен) поэт отрицает систему социальных ролей и политических институтов всех существующих в его время режимов, в которых так или иначе закреплена зависимость человека от общества, от государства.

Раньше Пушкину было не безразлично, от кого зависеть – от царя (самодержавие) или от народа (парламентская республика), как не равнодушен он был относительно цензуры и хотел решать важные государственные дела, желая быть приближенным к престолу в качестве бескорыстного советчика и наперсника государя. Теперь все изменилось: Пушкин пришел к выводу, что ценности, выработанные мирской властью в разных странах и свойственные разным формам правления, одинаково чужды коренным интересам человека. Теперь Пушкин считает, что отсутствие политической и социальной свободы – меньшее зло, чем отсутствие свободы личной. В этом сказалось глубокое разочарование итогами послереволюционной эпохи и историческим развитием современной поэту России. Мирская власть всюду и везде попирает права личности и в сущности своей античеловечна, антигуманна, направлена на подавление духовных устремлений личности. Пушкин вскрывает главное противоречие – не между системами правления, а между мирской властью и человеком, земной властью и личностью. Приемлема лишь такая власть, которая положит принцип человечности, принцип гуманности в основу идеи государства и в основу политики. Не человек ради государства, а государство ради человека. В основе политики должны лежать сущностные интересы личности (человек – цель политики).

В соответствии с этой «программой» выстраиваются истинные гуманистические ценности и называются подлинные права личности: свобода мыслей и переживаний, независимость суждений, бескорыстие и презрение к искательству чинов и наград, возможность вольного странствования, беспрепятственного общения с природой и наслаждение искусством. Главное во всей «программе» – полная личная независимость и полная духовная свобода, наслаждение богатствами природы и созданиями человеческого духа. Именно эти права личности должна обеспечить мирская власть. Было бы неосторожно и неверно предполагать, что Пушкин имел в виду индивидуалистическое отчуждение личности от общества и анархическое своеволие как принцип ее поведения. Речь в стихотворении идет об истинных и положительных ценностях общечеловеческого масштаба и значения. Если мирская власть станет человечной, гуманной, то и у человека отпадает желание отгородиться от такой власти и быть ей чуждым, а равно и противопоставить обществу личную свободу.

«Когда за городом, задумчив, я брожу…» (1836). В связи с причастностью к власти мирской и власти духовной решается и тема бессмертия. С этой целью Пушкин в стихотворении «Когда за городом, задумчив, я брожу…» обращается к традиции кладбищенской элегии, в частности к «Сельскому кладбищу» Жуковского. В отличие от Жуковского, который, вслед за Греем, описывал деревенское, крестьянское кладбище, Пушкин сравнил два кладбища – городское, публичное и родовое, вотчинное, помещичье-усадебное. Городское кладбище повторяет образ мирской суеты: в захоронениях, надгробных памятниках, на плитах и в надписях – та же пошлость, та же корысть, то же лицемерие, та же жадность наряду с помпезностью и отсутствием вкуса, что были в реальной жизни усопших обитателей. Здесь все свидетельствует о мнимых заслугах, ханжестве, продажной любви, об унижении человеческого достоинства и полном неуважении к покою спящих:

Такие смутные мне мысли все наводит,
Что злое на меня уныние находит.

Горький и мрачный тон, которым открывается стихотворение, сменяется, как это ни парадоксально, бодрым, жизнеутверждающим, когда поэт вспоминает о кладбище родовом:

Но как же любо мне
Осеннею порой, в вечерней тишине,
В деревне посещать кладбище родовое,
Где дремлют мертвые в торжественном покое. <… >

Деревенское, родовое, вотчинное кладбище противопоставлено городскому во всем: вместо рассеянных повсюду признаков суеты – торжественный покой, приличествующий сну мертвых, вместо украшенных могил – «неукрашенные», вместо сгрудившихся захоронений – простор, воля, широта, вместо «нелепых затей» «дешевого резца» – простота и благородство «камней вековых», вместо «могил склизких» – «желтый мох», вместо всевозможных условностей и ложных чувств – свобода от условностей, от деспотической опеки проявления истинной скорби («с молитвой и со вздохом»). Всеми этими чертами родовое кладбище ближе сердцу поэта. В нем заключена славная и грустная судьба культурного слоя нации – старинного, аристократического дворянства, к которому принадлежал поэт и которое ныне, как понимал Пушкин, утрачивало свое господствующее социальное и имущественное положение.

Подчеркивая естественность родового упокоения, его близость к природе, Пушкин неожиданно поднимается над «злым… унынием» и завершает элегию не грустной, а жизнеутверждающей нотой: над родовым, вотчинным кладбищем, в отличие от кладбища городского, где все подвержено тлению, веет дух жизни. Над «важными гробами», храня их покой, «колеблясь и шумя», «стоит… дуб» – символ бессмертия. Жизнь не угасла, и род не предан забвению.

Подобно теме бессмертия рода решается и тема личного бессмертия, связанная с поэтическим призванием.

«Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» (1836). Стихотворение написано в традиции горацианской оды и восходит к оде Горация «К Мельпомене», откуда взят эпиграф – «Exegi monu-mentum» («Я воздвиг памятник»). Тема поэтического бессмертия была подхвачена в русской поэзии Ломоносовым («Я знак бессмертия себе воздвигнул…»), Державиным («Памятник» – «Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный…»), В.В. Капнистом («Памятник Горация» – «Я памятник себе воздвигнул долговечной…» и «Се памятник воздвигнут мною…»), А.Х. Востоковым («К Мельпомене» – «Крепче меди себе создал я памятник…») и С.А. Тучковым («Слава его стихов бессмертна» – «Я памятник себе поставил…»)[142].

В первой строфе расставлены все основные константы:

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастет народная тропа,
Вознесся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.

В отличие от других поэтов Пушкин сразу же сообщает о духовной, а не материальной природе памятника[143]. Памятнику, созданному рукотворно, противостоит «памятник нерукотворный», воздвигнутый духом и душой. А так как, согласно религиозным представлениям, дух и душа не умирают со смертью человека, то «памятник нерукотворный», в отличие от памятника рукотворного, – вечно живой, бессмертный. Слово нерукотворный употребляется в религиозных текстах и означает созданный, сотворенный Богом, не созданный и не могущий быть созданным руками людей. С ним вместе входят понятия, освященные религией: «душа в заветной лире», «прах», «тленье». Рядом с ними оживает античная, римская поэтическая традиция с ее темой посмертной славы, поэтического бессмертия («славен», «подлунный мир», «пиит»). В этом религиозно-светском смысле следует понимать весь текст.

Здесь имеется в виду, что творческим даром наделен поэт – земной человек, ставший избранником Бога. Следовательно, поэзия – творческий феномен божественного и земного происхождения, причем главное начало в ней – божественное, духовное, способное преобразовать земное и придать ему новый статус. Поэт и поэзия – посредники между небом и землей, между Богом и народом. Они несут божественную истину и божественную красоту в земной мир и одухотворяют его. Поэтому памятник – это поэзия, «душа в заветной лире». Он воздвигнут поэтом всей его духовной жизнью и всей его судьбой избранника. Припадая к нему, народ через поэзию проникает к «божественным» – явленным и духовным «красотам», причащаясь божественной истине. Между Богом, поэтом и народом существует согласие, гармония.

Вторые две строки первой строфы противопоставляют мирской власти божественную сущность и духовную природу памятника, поэзии и «народной тропы». Памятник поэту и его поэзии выше материально памятника – «Александрийского столпа», символа некогда могущественной, а теперь уже умершей империи, стертой с лица земли, знака земной, мирской власти[144]. Александрийский столп означает рукотворный памятник земной, мирской власти, которая сама себя обожествила.

Следующая, вторая, строфа посвящена бессмертию поэта:
Нет, весь я не умру – душа в заветной лире
Мой прав переживет и тленья убежит —
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.

Здесь характерно для Пушкина представление о человеке, совпадающее с религиозным, в котором при жизни примирены смертное тело, «прах», тлен и бессмертная душа. Но в отличие от религиозного представления душа бессмертна не в своей собственной, а в поэтической ипостаси – «душа в заветной лире». Иначе говоря, только та часть личности бессмертна, которая непосредственно связана с божественным избранием. При этом она пребудет бессмертной не на небе только, как это трактуется ортодоксальной религией, а на земле, «в подлунном мире». Памятник поэзии и поэту охраняется Богом, потому что поэзия, творческий дар – знак присутствия Его духа. «Душа в заветной лире» «тленья убежит» здесь, вопреки тому, что на земле все преходяще и ничто не вечно. Оказывается, то, что явлено миру как боговдохновенное творение, не умирает и остается жить навечно. Вместо тела, смертной формы земного человека, душа обретает новую, бессмертную форму – заветную лиру. Именно это превращение, замена тела заветной лирой – одно из условий земной славы и рождения повсеместного слуха. Другое непременное условие – жизнь хотя бы одного «пиита». Это необходимо потому, что «пиит» – тоже божественный избранник, через которого «подлунный мир» приобщается к истине, добру и красоте. «Душа в заветной лире» не умирает, пока звучит другая заветная лира, принадлежащая другой, но божественно-родственной, избранной душе. Стало быть, духовная власть поэзии на земле долговечнее мирской власти, которая лишена божественного происхождения, хотя она хочет внушить это миру. Мирская власть – не божественно бессмертная власть. Раз так, то ей нельзя покоряться. Это не прощаемый грех. Истинно божественная и бессмертная власть – Богом данная естественно-природная.

От уверенности в том, что «Слух обо мне пройдет по всей Руси великой» (третья строфа), Пушкин обращается к внутреннему содержанию своей поэзии:

И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал.

На первый план здесь поставлены «чувства добрые», «свобода» и «милость», т. е. все основные содержательные идеи пушкинского творчества, исходящие из внутренних потребностей личности поэта. Пробуждение чувств добрых сопряжено с прославлением личной свободы (см. стихотворение «<Из Пиндемонти>») и с призывом к милости, адресованным властям. Поэт выполняет миссию избранника и христианина – просит проявить «милость к падшим», т. е. помиловать, даровать прощение оступившимся, совершившим ошибку. Все другие выражения – «любезен я народу», «чувства добрые», «восславил я свободу» тоже несут в себе расширенное, светское и христианское содержание.

Главное свойство «заветной лиры» – человечность, гуманность, стремление побудить мирскую власть уважать личность в соответствии с общечеловеческими и религиозными ценностями, поставить интересы человека выше социальных и иных преходящих соображений. Очеловечить «жестокий век» и приблизить те времена, когда в основу политики будет положен принцип человечности или когда человечность станет политическим принципом, – вот идеал Пушкина, вот цель его поэзии.

Этот идеал и эта цель не есть личное изобретение и достояние Пушкина. Они изначально присущи «музе» и поэту, потому что предначертаны свыше:

Веленью Божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца;
Хвалу и клевету приемли равнодушно,
И не оспоривай глупца.

Задача поэта состоит в том, чтобы не склониться на ложный путь, а следовать по предустановленной Богом дороге. Поэтическое послушание Богу здесь род религиозного послушания. Поэт – в какой-то степени своеобразный послушник, совершающий свой подвиг служения Богу; и мирские почести («венец» – слово, содержащее явный намек на царскую власть, «хвала»), и мирские досады («обида», «клевета») не должны задевать поэта-избранника именно потому, что он – избранник, подчиняющийся истинной воле – воле Творца. Все, кто этого не понимают, – «глупцы», непосвященные. Их не нужно порицать, обличать, карать или смеяться над ними, – с ними не нужно спорить, а должно стоически пребывать в своей правоте и хранить ее. Следовательно, непокорность мирской власти, заявленная в начале стихотворения, означает послушание Богу, а быть послушным «веленью Божию» с необходимостью требует непокорности мирской власти. Именно монархическая власть вопреки учению Христа пыталась обожествить себя. Стало быть, она и есть лжерелигия, попирающая подлинную свободу. В этом смысле быть послушной «веленью Божию» равносильно для музы быть непокорной и свободной. Отсюда ясно, почему те же черты переданы и нерукотворному памятнику поэту и поэзии. Но, исполняя «веленье Божие», поэт свободен от служения земной «пользе». Так мирская власть лишается ореола святости, а поэзия обретает достоинство причастности к Божественному священнодействию.

Пушкин в стихотворении метафорически сказал о том, что вечная память народа состоит в усвоение сотворенного поэтического слова, в котором живет «душа в заветной лире». Эти размышления о личном бессмертии связаны с социальной, с общечеловеческой и с христианской этикой. Он сказал в стихотворении о том, что не власть и сила дают бессмертие, а дух и культура. Жанр оды, соединивший в античности и в русской поэзии XVIII в. судьбу империи, судьбу мирской власти с поэзией, теперь разрывает эти понятия и соединяет судьбу поэзии с личной свободой и с идеей человечности. В последней строфе Пушкин употребил будущее время. Речь у него идет не о далеком грядущем, а о ближайшем. Это означает, что поэт не думал о близкой смерти и не считал, будто его творческий путь завершен.

Помимо бессмертных лирических философско-религиозных произведений, в начале 1830-х годов закончен роман «Евгений Онегин», и в течение 1830–1834 гг. были созданы баллады, сказки, поэмы, повести, романы.

Баллада

Поэт сочинил лишь несколько баллад. В 1833 г. Пушкин перевел балладу Мицкевича «Будрыс и его сыновья», переложил историческую балладу «Воевода», а несколькими месяцами раньше написал оригинальную балладу «Гусар». Обе последние баллады ироничны: традиционные балладные сюжеты в них перелицованы.

Вернувшийся из похода воевода застал жену ночью с бывшим ее поклонником и решил ее убить. Однако пуля его слуги, молодого хлопца, сразила не обидчика-любовника, а самого воеводу. Вопреки балладной традиции любовники избежали наказания, тогда как купивший жену за серебро воевода поплатился жизнью.

В балладе «Гусар» рассказывается, в отличие от баллады «Воевода», о событиях современной жизни. Пушкин погружает читателя в быт простых людей, рисует их нравы и обычаи, вводит сказочные сюжеты. Речь главного героя, солдата-гусара, пестрит грубоватыми выражениями, народными оборотами, пословицами и поговорками («Ты, хлопец, может быть, не трус, Да глуп, а мы видали виды»). Вся баллада – сценка из народной жизни. Бывалый гусар, любивший прихвастнуть, рассказывает наивным, простоватым слушателям о выдуманном приключении, случившемся с ним на постое. Место действия близ Киева, «около Днепра» выбрано не случайно: русская фантастическая повесть («Киевские ведьмы» О. Сомова, «Вечера на хуторе близ Диканьки» Н. Гоголя и др.) часто изображала Днепр сборищем ведьм и всякой нечисти. Вымысел гусара полон типичных балладных деталей. Введя в балладу фантастику, Пушкин совершенно ее переосмыслил: фантастика – не следствие воздействия потусторонних и необъяснимых сил, а результат вымысла героя-рассказчика, стремящегося позабавить слушателей и вместе с тем в выгодном свете представить себя, не скрывая в то же время в качестве первопричины своей оплошности («враг попутал, видно»). Гусар, как народный герой, находит выход, не унижающий его. Пушкин соединил в стихотворении признаки баллады, народной сказки, фантастической повести и «гусарской» лирики в духе Дениса Давыдова («И стал крутить он длинный ус…»).

Сказки

Постижение народного характера и свойств народного вымысла Пушкин осуществил и в жанре литературной сказки, созданной на основе народной. В 1830–1834 гг. им были написаны «Сказка о попе и о работнике его Балде», «Сказка о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди», «Сказка о рыбаке и рыбке», «Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях», «Сказка о золотом петушке» и неоконченная «<Сказка о медведихе>»).

Пушкинские сказки – воплощение народного духа. Народ и его миро-отношение перестали восприниматься Пушкиным как нечто экзотическое. Логика сказки для Пушкина – логика фантастического, гиперболического, чудесного и превышающего обыкновенное. Пушкин глубоко постиг основные признаки народной поэзии: бесхитростность мудрости, простодушие и «массивность» компонентов, своего рода поэтических блоков, устойчивость традиционных нравственных понятий. Сказка сыграла в открытии Пушкиным народного духа самостоятельную и особую роль. Поэт не копировал «наружные формы старинной русской народности», не имитировал их, а вводил компоненты сказки в свою литературную систему, изменяя их содержательное наполнение и их функции. «Закон «натуральной» сказки – действие. Главное в ней – движение сюжета, порядок разворачивания событий. Действия и события, как правило, не изображаются – о них лишь сообщается. Эмоции героев, события их внутренней жизни не описываются, а обозначаются более или менее условными средствами – в народной сказке не место изобразительным деталям, подробностям, полутонам»[145]. Вместо условно-сказочного действия Пушкин изображает реальное и делает его зримым. Тем самым он получает возможность передать подробности событий и внутреннее состояние персонажей. В сказках Пушкина действует тот же принцип, что и в других жанрах: движения души передаются через физические действия[146], которые указывают на конкретные характеры. Психологические переживания свойственны теперь условным фольклорным персонажам, а условные фольклорные формулы и речения наполняются конкретными чувствами. Сказка у Пушкина из народной превращается в литературно-психологическую, в литературно-бытовую, в литературно-философскую. Наконец, в пушкинскую сказку входит автор, который становится действующим лицом. Народная сказка, конечно, не знает автора. Автор – связующее звено между сказкой фольклорной и сказкой литературной. Именно присутствие автора – отличительный признак литературной сказки. Пушкин привносит в народную сказку авторский лиризм, свои душевные движения, прямо сообщая об этом: «Вдруг она, моя душа…» Как только появляется поэтическая речь автора, тут же вторгаются в сказку и литературные лирические жанры с их стилями. Вот пример элегической речи:

Гости в путь, а князь Гвидон
С берега душой печальной
Провожает бег их дальний…

При этом образцом для литературной сказки может стать не только народная сказка, но и уже обработанная, литературная.

Превращение народной сказки в литературную привело к тому, что основные черты фольклорного жанра стали принадлежностью сказки литературной, а качества народного характера предстали в форме личных качеств воспринявшего их автора. Стало быть, автор мыслил себя неотъемлемой частью народа.

Первой пушкинской сказкой, если не считать поэму-сказку «Руслан и Людмила» и сказку-балладу «Жених», была «Сказка о попе и о работнике его Балде». Ее сюжетным источником стала народная сказка, записанная Пушкиным в Михайловском. При переделке сказки поэт сохранил прозвища персонажей (оба названы одинаково: слово «балда», как и слова «толоконный лоб», означают дурак) и речь, пересыпанную балагурными рифмами («по лбу» – «полбу», «ладно» – «накладно»), но отказался от многих проделок хитрого работника и от карикатурной обрисовки персонажей. Прямолинейный социальный антагонизм фольклорной бытовой сатирической сказки заметно изменяется: в каждом персонаже Пушкин видит не только традиционный социальный тип, но и личность. Так, Балда представлен и как тип социального бунтаря, и как человек с определенной психологией. Поп, как и полагается хозяину, плутоват, жаден и вместе с тем простодушен, очеловечен и достоин некоторого сочувствия и сожаления («старик»).

Следующей[147] была написана «Сказка о царе Салтане…». Источники этой пушкинской сказки многообразны и разностильны: народная сказка «Чудесные дети», европейские и восточные обработки; кроме того, этот международный сюжет совместился с другим – о мудрой деве-советчице, способной превращаться в птицу; имя Лебедь, возможно, навеяно поэзией свадебных песен или взято из былины «Михайло Потык»[148]. В результате контаминации разных источников и сюжетов получились два свадебных финала и две традиционные концовки.

В центре сказки Пушкина – мысль о семье и о человечестве как братской семье. Эта мысль решается в лирико-психологическом плане: характеры народной сказки разработаны в психологическом ключе. Персонажи не лишены сказочной героичности, но вместе с тем, как люди, слабы и грешны. Сказочно-чудесное в них не мешает проявлению бытового, домашнего, прозаического. В волшебном пространстве сказки персонажи ведут себя не только по-сказочному (дети растут «не по дням, а по часам»), но и по-земному: царь, несмотря на свой высокий статус, не позволяющий ему совершать неприличные поступки, подслушивает разговор трех девиц («Во все время разговора Он стоял позадь забора»), а каждая девица обещает или устроить пир, или наткать полотна «на весь мир», или родить царю богатыря, причем царь уточняет срок – «к исходу сентября». Всякое сказочное чудо вызывает простодушное удивление, что не мешает персонажам пользоваться им с выгодой для себя. Смысл пушкинского отношения к сказочным чудесам заключается не в том, чтобы их опровергнуть или подвергнуть иронии и тем самым приблизить к прозе жизни, а в том, чтобы обычные человеческие чувства и отношения, свойственные и понятные всему людскому роду, возвысить до волшебного сказочного чуда. Примером царства-утопии, где торжествуют братские семейные узы и творятся настоящие чудеса, является остров Буян. Там каждая семья должна быть счастливой, а если есть хотя бы одна несчастливая семья, то сказка не может забыть о «частном» случае даже ради «общего блага». Фольклорный вымысел помогал Пушкину решить в литературной сказке конфликты, которые оставались трагически-неразрешенными в последних его произведениях – «Анджело», «Медном всаднике», «Капитанской дочке».

В 1830-е годы Пушкина чрезвычайно волновала проблема человеческой воли в связи с общим устройством бытия: каковы границы человеческой воли? настолько ли она безгранична и всевластна, что может покушаться на покорение себе всего мироустройства, включая землю и небо? может ли человек дерзко полагать себя столь же всемогущим, как Бог? Те же проблемы Пушкин решал и в жанре литературной сказки, в частности в «Сказке о рыбаке и рыбке».

Первоначально эта сказке предназначалась для цикла «Песни западных славян» (безрифменный тонический стих похож на сербский фольклорный десятисложник). Сюжетный источник – сказка братьев Гримм «Рыбак и его жена» (в русском фольклоре аналоги этого международного сюжета – сказки «Коток – золотой лобок» и «Чудное дерево»)[149].

Первоначально (в экспозиции) старик и старуха равны по своему положению, и их совместная жизнь характерна как пример «рыбацкой идиллии» в духе знаменитой идиллии Н.И. Гнедича «Рыбаки». «Тридцать лет и три года» они провели в «естественной», природной среде. На этом и на бедности[150] (жили они в «ветхой землянке») основано их равенство. Однако это равенство разрушается, как только один из персонажей (старик) получил преимущество: поймал золотую рыбку. Старик не воспользовался своей удачей («Бог с тобою, золотая рыбка! Твоего мне откупа не надо…»), но рассказал о случившемся с ним старухе, которая ухватилась за обещание рыбки исполнить его желания.

Сначала конфликт развивается в бытовой сфере: старуха просит корыто и избу. Но далее сфера конфликта расширяется до социального неравенства и социальной вражды. Старик теперь социально не равен старухе и послан служить на конюшню, а старуха считает старика уже «мужиком», т. е. ниже ее достоинством. Так возникает трагифарсовая ситуация: старик продолжает видеть в царице старуху, так же, как старуха видит по-прежнему в старике своего мужа. Пушкин играет двойственностью персонажей, например, разделением «сварливой бабы» на царицу и старуху:

В ноги он старухе поклонился,
Молвил: «Здравствуй, грозная царица!»

Пока конфликт касается земной, посюсторонней почвы, сохраняется ситуация «неравенства равных». Но далее бытовая ссора перерастает в социальную вражду, а затем – в противостояние воли отдельного человеческого «я» и мироздания в целом. Старуха бросает вызов природе и всему мироустройству, желая стать повелительницей морской стихии.

Претензии старухи распространяются на переустройство мира (старуха хочет жить в воде, быть владычицей морскою и иметь рыбку «на посылках»). В ее характере все больше проступают «наполеоновские» черты – своеволие, желание подчинить себе стихию океана, переделать весь мир. Все это означает выпад и бунт против божественного мироустройства, стремление стать равным Богу и даже заместить Его. Символическая картина черной бури на море («вздулись сердитые волны, Так и ходят, так воем и воют») отражает противодействие природы и бытия в целом беззаконному мятежу старухи.

Сказка дала возможность Пушкину на бытовом материале раскрыть смысл трагикомического противостояния не знающей границ личной воли и мироздания. О трагикомизме обрисованной ситуации свидетельствует финал сказки: с одной стороны, устройство мира осталось не поколебленным, целым и невредимым, старуха наказана за свои невероятные и превышающие возможности человека амбиции, равенство в бедности и разрушенная идиллия восстановлены в прежнем виде (старик и старуха у землянки, и перед ними разбитое корыто); но, с другой стороны, по мере роста социальной вражды старуха поднималась на верхние ступени социальной лестницы, а старик опускался на нижние, и его положение становилось все более тягостным и невыносимым. Стало быть, противоположение личной воли всему бытию таит в себе не только комическое, но и трагическое начало. Жанр сказки требовал, чтобы ее окончание смягчало трагизм ситуации, но в других жанрах та же коллизия получила иное, гораздо более трагическое освещение.

В основу «Сказки о мертвой царевне и о семи богатырях»[151] легла народная сказка, рассказанная няней в Михайловском и записанная поэтом. В ней разработан международный сюжет о падчерице, которая награждается за добродетель. В записи няниной сказки намечены узловые моменты пушкинской: царевна, найдя пустой дом, прибирает его, богатыри приглашают гостя поселиться с ними, произнося формулу, сохраненную Пушкиным («Коли мужчина, будь нам отец родной али брат названый; коли женщина, будь нам мать али сестра»). Однако в няниной сказке у царевны нет жениха, царевич «влюбляется в ее труп». Эпизоды с Елисеем также введены Пушкиным, собаки в записи лишь упомянуты, тогда как в пушкинской сказке развернут эпизод с псом, выявляющий кротость и нежность царевны. Таким образом, связь с русской сказкой усматривается на сюжетном уровне.

Источником сказки послужил западноевропейский вариант ее международного сюжета. В русских сказках не развит или слабо развит мотив соперничества из-за красоты, который присутствует в западноевропейском изводе (например, в гриммовской сказке «Белоснежка»). В сказке братьев Гримм[152] подчеркивается красота героини, белой как снег и румяной как кровь; значительное внимание уделено зависти мачехи, обладающей волшебным зеркальцем; присутствуют важные мотивы: мачеха приказывает слугам убить героиню, которую слуга уводит в лес, но щадит; поиски героини мачехой и попытка умертвить ее с помощью отравленного пояса, гребня и яблока. Наконец, в европейскую сказку введены карлики (или разбойники), приютившие у себя Белоснежку; они кладут мертвую девушку в стеклянный гроб, который находит королевский сын. Далее он пробуждает девушку к жизни, и следует наказание мачехи. Эта схема соответствует пушкинской сказке.

Таким образом, Пушкин сочетает оба источника – русский и западноевропейский, он контаминирует детали (например, у Гриммов взяты стеклянный (хрустальный) гроб и высокая гора, а из русской сказки – цепи; карликов заменили богатыри, но вражда с другими богатырями отброшена).

Основные мотивы пушкинской сказки, как и народной, – добро и зло, красота внешняя и внутренняя, душевная, противопоставление «лица» и «души». Главное отличие от вариантов народных сказок – откровенный лиризм, решительное присутствие автора, который выражает сочувствие героям и порицает их недругов, который всем сердцем на стороне добра.

Одна из самых глубоких философских сказок, чрезвычайно сложных и потому до сих пор неразгаданных, – «Сказка о золотом петушке». Источник сюжета был обнаружен А.А. Ахматовой («Легенда об арабском звездочете» В. Ирвинга).

По мнению Ахматовой, смысл сказки связан с мотивом неисполнения царского слова. Это «облагораживает фигуру Звездочета»[153]. Ахматова имеет в виду неисполненное обещание Николая I быть личным цензором Пушкина и освободить поэта от общей цензуры (на самом деле оказалось, что произведения поэта подлежат проверке и обычной цензуры). Сказка, таким образом, рассматривалась Ахматовой в политическом ключе.

В.С. Непомнящий истолковывал сказку как притчу: «…«Сказка о золотом петушке» – это уже не вполне сказка. Это облеченная в форму фантастического гротеска фантасмагория. Притча о жизни и человеке, близкая по своему пафосу к «маленьким трагедиям», – притча о том, что человек сам творит свою судьбу или – в другом месте – пронизанная элементами автопародии притча «о человеке, считающем себя хозяином в мире»»[154].

В.Г. Маранцман в своем анализе сказки исходит из того, что, несмотря на фольклорный колорит, миропорядок в сказке далеко не таков, каким он принят в народном творчестве: в сказке нарушены все природные законы, разорвана естественная связь вещей (власть бессильна, мечтает о покое, заботится не о благоденствии державы, а утешается любовью; красота несет смерть; всезнание старости корыстно и не избавляет от преступлений: звездочет, в противоположность кудеснику из «Песни о Вещем Олеге», не отказывается от награды, а требует ее, хотя золотой петушок посылает сыновей Дадона на гибель). Отсюда вывод: «Разлом мира, хаос превращают в ложь не сказку, а жизнь. <…> Мир фантастический смыкается с миром реальным, и один без другого существовать не могут. Алогичны все желания и поступки героев, в самом течении жизни нет справедливого возмездия, так как все гибнут из-за любви к царице, а она, лишенная сочувствия к своим жертвам, ускользает от наказания», «все становятся жертвами демонического зла». «Ужас происходящего внятен природе… и народу…, которые остаются лишь свидетелями страшного действа. Невероятность происходящего поддерживается чередованием в ее композиции мотивов страха и чуда. «Урок» последней сказки Пушкина лишен этического удовлетворения, ее трагизм подчеркнут неожиданным и таинственным, как в балладе, обрывом сюжета».

«Сказка о золотом петушке», конечно, не сводится ни к политической сатире, ни к биографической лирике, ни к мысли о трагическом состоянии мира. Мир в сказке вполне упорядочен в соответствии с реальными и с фольклорными представлениями. Так, царь Дадон «смолоду был грозен», а под старость, что вполне естественно, его воинственный пыл охладел, и он

захотел
Отдохнуть от ратных дел
И покой себе устроить…

Столь же естественно, что соседи, прознав про слабость правителя, стали его «беспокоить», «страшный вред ему творя». Царю пришлось увеличить войско, но, сколь ни были расторопны его воеводы, они не успевали обороняться. Вместо покоя накануне старости, Дадон был ввергнут в постоянную тревогу и, чтобы снова обрести покой, в соответствии со сказочной традицией «он с просьбой о помоге Обратился к мудрецу, Звездочету и скопцу». Сказочному царю Дадону нужен сказочный помощник. В сказке, однако, помощь оказывают за добрые дела. У Пушкина звездочет ничего не просит у Дадона за золотого петушка, и потому обвинять его в корысти нет оснований. Он молчит. Дадон же не скупится на обещания. Получая золотого петушка, он впервые встречается с чудесным, хотя относится к нему как к реальному. В обычную сказочную жизнь, напоминающую реальность, вторгается фантастическое, чудесное, превышающее силы и возможности сказочных героев.

Дадон захотел иметь помощника на случай военной беды, но петушок пригоден и для «другой беды незваной». Такая «другая беда» пришла. Однажды петушок снова закричал и обратился на восток. Царь Дадон подумал, что оттуда угрожает военная опасность. Трижды кричал петушок. Третий крик петушка вынудил царя самого выступить в поход. И здесь в сказке наступает очень важный момент: царь был готов к войне и ни к чему другому. Он не ждал никакой другой беды и никакого другого события. Но что-то подсказывало ему, что случилось нечто особенное: третью рать он повел без всякой уверенности на успех, «сам не зная, быть ли проку». Значит, царь столкнулся с чем-то неожиданным, чего не мог предугадать и о чем не мог знать. В данном случае он встретился с фантастикой, с чудом.

В сказке «Золотой петушок» сказочные персонажи разделяются на условно реальных и фантастических. Дадон, его сыновья, воеводы, слуги, народ живут в условно реальном мире. Они поступают так, как должны поступать в жизни. А золотой петушок, шамаханская царица выпадают из логики условно-реального мира, потому что пришли в него из мира фантастического. Звездочет как владелец золотого петушка – соединительное звено между Дадоном и шамаханской девицей, между миром реальным и миром фантастическим.

Дадон понял крики петушка как знаки, оповещающие о нападении врага. Так оно до поры и времени и было. Но вот в условную сказочную реальность вмешивается фантастика, и привычная логика поведения персонажей терпит крушение.

Устремляясь к ложной, фантастической, призрачной цели, персонажи все силы и всю волевую энергию направляют на ее достижение, но при этом, околдованные и зачарованные, забывают об общечеловеческих ценностях и попирают моральные нормы. Воля перерастает в своеволие и произвол, любовное влечение оборачивается смертью, исполнение благодарности превращается в преступление, чувство горя тут же сменяется веселым пиром. Фантастический мир, заложниками которого становятся персонажи, извращает логику реального мира, рождая неразбериху и хаос. Все условно реальные персонажи гибнут от вторжения в их сознание фантастики[155], провоцирующей, дразнящей реальность и не совместимой с ней, а фантастические персонажи (золотой петушок и шамаханская царица) исчезают чудесным образом. Тем самым фантастика в сказке – знак мстительного, злого начала, и ее присутствие связано с проявлением мирового зла, принимающего обманчиво притягательные черты и по природе своей неизменно губительного. Эта функция фантастического, угрожающего реальности, встречается и в других произведениях Пушкина. Подключая фантастику, Пушкин метил в реальность, поскольку именно нездоровая реальность порождает фантастику[156], как больное сознание – химеры, признаки, галлюцинации и миражи. Ясный ум и светлое сознание поэта постигали жизнь и в сказочно-фантастических жанрах.

Столь же значительные философско-социальные и философско-нравственные идеи были свойственны и произведениям, написанным в других жанрах, в частности в поэмах. В них продолжена разработка тем, начатых в лирике.

Поэмы

В 1830-е годы Пушкин написал четыре поэмы: «Домик в Коломне», «Езерский» (не окончена), «Анджело»[157] и «Медный всадник».

«Домик в Коломне» (1830). Поэма известна в двух вариантах (40 и 57 строф). В ней отразились впечатления молодого Пушкина, жившего после окончания лицея и до ссылки на южной окраине Петербурга, в месте, получившем название Коломна. Начинается поэма с иронических размышлений о сугубо профессиональных поэтических делах: о четырехстопном ямбе, который «надоел», об октаве с ее тройным созвучием (этими строфами написана поэма), о «наглагольных» рифмах, о «женских и мужеских слогах», о цезуре на второй стопе «пятистопной строчки». Подчиняя поэтическую речь строгому порядку, Пушкин чувствует себя полководцем, которому послушно многочисленное войско.

Фабульная, событийная часть поэмы (сюжет прост и представляет собой – пародийную перелицовку авантюрной новеллы, восходящей к «Декамерону» Дж. Боккаччо) предстает в окружении внесюжетных эпизодов и вольных раздумий, воспоминаний, окрашенных двумя тональностями – лирической, задушевной и комической, касающейся размышлений о литературе и критике. Сюжет и вся поэма становятся предметом авторской рефлексии. Общая тональность, в которой освещается национальная жизнь и ее специфически национальный вековой колорит, – грусть, уныние, элегическая печаль.

На всевозможные критические нападки и наводящую грусть общественно-политическую атмосферу Пушкин ответил комическим смехом, непринужденностью и свободой лирического раздумья. Комическое начало служило противовесом унынию и преодолевало элегические настроения. Пространство уныния бескрайне и свойственно всему русскому миру. Это одна черта национального духа. Другая – и тоже пространственно бескрайняя и общенациональная – «веселое лукавство ума, насмешливость и живописный способ выражаться»[158]. Оба противоречащие друг другу начала примиряются в поэме, причем комизм выступает не только язвительным, саркастическим, но озорным, лукавым, бесхитростно смешливым, неподдельно веселым. Комизмом Пушкин побивал элегическую печаль. В этом проявились его неистощимое жизнелюбие, душевная стойкость, сопротивление наплывающему мраку, засасывающей хандре и расслабляющему унынию.

В опубликованном Пушкиным тексте поэмы на первый план выдвинулись вопросы литературные. Поэт с особой грустью, негодованием и смехом отверг попытки критиков навязать ему необходимость писать о важных, героических, необыкновенных предметах и ставить перед собой внехудожественные нравственно-дидактические цели[159]. Смеясь над журналистами и критиками, Пушкин лукаво предложил им поэму, «предмет» которой – намеренно «низкий», а сюжет ничем не заканчивается.

Таким образом, один из важных содержательных планов поэмы «Домик в Коломне» – острая полемика с литературной критикой, надолго отставшей от современной эстетики Канта, Лессинга, Шеллинга и требовавшей от сочинений поэта нравственной «пользы», грубой утилитарности, «высоких» тем и социально-этического дидактизма. Пушкин видел нравственное оправдание своего творчества в другом – в изображении всей полноты действительной жизни, в постижении ее смысла и в пробуждении человечности через эстетическое наслаждение.

Эти творческие установки, типичные для всех произведений Пушкина, присущи и его поздним поэмам 1833 г. – «Анджело» и «Медный всадник».

«Анджело» (1833). «Наши критики, – говорил Пушкин своему приятелю П.В. Нащокину, – не обратили внимания на эту пьесу и думают, что это одно из слабых моих сочинений, тогда как ничего лучшего я не писал». Мнение критики удержалось на долгое время. Последующее изучение поэмы изменило отрицательный взгляд на ее содержание. Литературоведы интерпретировали поэму то в биографическом плане, полагая, что в ней отразилась странная привязанность Александра I к небезызвестному А.А. Аракчееву, то в космическом: образ Анджело представляет собой персонификацию древнейшего эсхатологического мифа.

Особо пристальному рассмотрению подвергся литературный источник поэмы – пьеса Шекспира «Мера за меру». В результате сравнения драмы и поэмы исследователи пришли к выводу, что Пушкин был вполне самостоятелен и создал свою трагедийную коллизию, отвечавшую его творческим идеям, ставшим для него актуальными именно в 1830-е годы. В этой связи учеными была отмечена связь поэмы «Анджело» с «маленькими трагедиями». Действительно, поэма сразу вводит в действие, причем это действие есть развитие одной мысли, которая, освобожденная от пейзажной и бытовой живописи, проясняется в ходе развертывания эпизодов. Пушкину важно, иначе говоря, мотивировать и доказать мысль, а не социально и исторически обосновать сюжет. Фабула и сюжет в данном случае становятся инструментами, с помощью которых мысль выступает обнаженной, ясной и прозрачной. Поэтому историческая и социальная мотивировка отодвинута на второй план. Вследствие этого место действия неопределенно, а время и вовсе не названо. Все это напоминает сказочный или новеллистический зачин.

Пушкин строит трагедийную коллизию, чтобы решить колоссальную по своему масштабу идею общечеловеческого значения.

В центре поэмы – правитель эпохи Возрождения. Позднее XVIII в. назовет его идеалом просвещенного государя. Дук (герцог) – не тиран, не деспот. Он – заботливый «отец» своего народа. В его державе нет казней, не действует карающий Закон. Народ тоже любил Дука и «вовсе не боялся». Однако Дука терзали сомнения: Закон спал, нравы распустились, правосудие дремало и не имело никакого авторитета, общий порядок был упущен. Дук «чувствовал в душе своей незлобной» падение порядка и хотел его восстановить, но не знал, как это сделать. И тогда он ставит «государственно-нравственный» эксперимент: на время снимает с себя бремя верховной власти и отдает его в другие руки.

Выбор Дука (человека Возрождения) пал на Анджело (человека Средневековья), мрачного, сурового, строгого, аскетичного, нравственно нетерпимого, верящего в формальную силу Закона, фанатично преданного долгу и истощающегося себя в науках и посте. Анджело получает из рук герцога власть наместника и неограниченные права. Сам же Дук «пустился странствовать, как древний паладин».

Совершенно естественно, что при Анджело «все тотчас другим порядком протекло».

Последовавшая трагическая коллизия основана на одном древнем жестоком законе, о котором никто уже не помнил: «Закон сей изрекал Прелюбодею смерть»[160]. Однако Анджело, отыскав его в «громаде уложенья», «на свет пустил для исполненья». Он руководился благими намерениями – исправить ослабевшие нравы и укрепить авторитет Закона.

Правление Анджело не принесло народу счастья: Закон не только не восторжествовал, но породил множество нарушителей и преступников, одним из которых стал сам Анджело. Нравы не исправились, а ужесточились.

Дук поставил опыт, в ходе которого убедился, что соблюдение Закона не избавляет от зла. Жестокость и суровость хуже добра и милости. Дук интуитивно чувствовал, что «всемирный закон любви», как выразился Данте, дан Богом, который есть Любовь, и потому творил милость, прощая оступившихся и грешников. Но применительно к Анджело Дук изменил себе: видя, сколь изощренны и тягостны преступления Анджело, суверен приказал казнить его. Иначе говоря, Дук отступил от Богом данного принципа любви, милости, прощения. Следовательно, Дук, действуя как правитель, проявил слабость, свойственную ему как человеку. Такую позицию можно понять, но нельзя принять.

Анджело действительно виноват. Пушкин особенно ценил в трагедии Шекспира «Мера за меру» глубину характера Анджело. «У Шекспира, – писал он, – лицемер произносит судебный приговор с тщеславною строгостию, но справедливо; он оправдывает свою жестокость глубокомысленным суждением государственного человека; он обольщает невинность сильными увлекательными софизмами, не смешною смесью набожности и волокитства. Анджело лицемер – потому что его гласные действия противуречат тайным страстям!»

Пушкин обнажил нерв в характере Анджело: герой хочет выглядеть в глазах людей безупречным праведником, моралистом, государственным мужем, блюстителем Закона, всегда поступающим справедливо, он хочет отринуть от себя все человеческое и стать беспорочной юридической машиной, но он не может этого сделать, потому что он – человек, и ему присущи тайные страсти, несовместимые с его гласными действиями. Любящий свою жену Мариану и верящий в ее невинность, Анджело «ее прогнал», следуя правилу: «Пускай себе молвы неправо обвиненье, Нет нужды. Не должно коснуться подозренье К супруге кесаря». Очарованный Изабелой, он обещает освободить Клавдио, но, удовлетворив страсть при тайном свидании с Марианой, заменившей Изабелу, о чем Анджело не знает, он приказывает казнить Клавдио. Всюду его справедливые по видимости гласные действия оборачиваются неоправданной жестокостью и деспотизмом, потому что как государственный муж он живет не сердцем, но абстрактным Законом. Свои тайные движения души, подлинные страсти он вынужден скрывать как человечески слабые и не свободные от греха. Так обнаруживается разрыв между Анджело – человеком и Анджело – государственным мужем. Как только политика отделилась от человеческого, так она стала бесчеловечной, а человеческое содержание в Анджело увяло и съежилось. Если у Дука человечность была на виду, если герцог выдвинул принципом государственной политики и возвел в ранг всеобщего Закона человечность, милость, прощение, подчинив справедливость милости, то Анджело поступил прямо противоположным образом – он глубоко запрятал человеческие чувства, основав принцип государственной политики на формальной, абстрактной справедливости, отвлеченной от человечности, и сделал ее Законом. Милость и прощение ему уже не понадобились. Они были лишними в его юридической конструкции.

Финал поэмы поистине знаменателен: в нем устанавливается провозглашенная Изабелой разница между грешным человеком и чистым, лишенным пороков ангелом, между судом земным и судом небесным. Финал представляет собой апофеоз любви, милости и прощения. Привилегия человека – слабое и грешное естество, привилегия ангела, неба, Бога – милость. Власть, если она претендует быть подлинно народной и справедливой, не может закрыть глаза на естественные человеческие качества и, следуя предначертаниям свыше, должна положить в основу государственной политики милость.

В поэме все избавлены от смерти, даже Анджело, казнь которого не свершилась. Две женщины – носительницы любви – заступились за него перед Дуком и просили простить наместника.

Гениальная заключительная фраза – «И Дук его простил» – венчает поэму о милости как проявлении любви и о любви, рождающей милость. Дук понимает, что неоправданно отказал Анджело в милости, но и Анджело понимает, что подлинная справедливость тоже заключена в милости, что его истинную сущность, когда он был наместником, составляли не добродетель и аскетизм, которыми он надменно гордился, а естественное человеческое начало, неотделимое от греха, которое он искусно, но долго и напрасно скрывал, хотя оно могло бы сделать его мягче и снисходительнее к людским слабостям. Анджело и казнит себя не только за то, что был уличен, но за свою изначальную греховность, за свою человеческую обыкновенность, за свое сходство с другими людьми, за то, что его «теоретические» взгляды на нравственность не смогли уберечь его от лицемерия и преступления. Так возникает пушкинское убеждение, что в основе государственной политики должна лежать человечность, что греховную человеческую природу изменить нельзя, но ее можно целить любовью, милостью, прощением. Государство Дука выдержало экзамен на высшую нравственность, государство Анджело потерпело сокрушительное поражение.

Решая важнейшие для себя этические проблемы века – власть и человек, справедливость и милосердие – Пушкин брал «простые», уже проверенные культурным опытом, сюжеты, и переводил их на уровень притчи, библейской образности, вбирающей философские, социальные, исторические, бытовые и политические аспекты. Такими сквозными библейскими мотивами были изначально-грешное естество, греховность человеческой природы, любовь как ипостась Бога, рождающая милость, милосердие как черта, присущая высшему Судии дел и помыслов человеческих, и как завет Господа, обращенный к людям и их правителям. Поэтому образный строй поэмы переведен в систему библейских нравственно-этических ценностей, неизмеримо более высоких, чем земные. Без света высшего милосердия человеческая жизнь невозможна. Но Пушкин не утопист. Он знает, что мгновенного нравственного преображения человечества и земного мира достичь невозможно. На этом покоятся мудрость Пушкина и его светлая печаль. Но подняться над грехами можно, согревая человечество и каждого человека любовью. И потому Пушкин исполнен необыкновенной любви к земле и к человеку.

Эта гуманистическая идея стала основной и в поэме «Медный всадник», создававшейся Пушкиным также осенью 1833 г.

«Медный всадник» (1833). Пушкин дал поэме подзаголовок «Петербургская повесть», имея в виду не только повесть в стихах в духе поэм Байрона, но и традицию прозаического бытописания. В круг повести Пушкин ввел множество литературных источников, так или иначе отсылая читателя к «антипетровской» поэме А. Мицкевича «Дзяды», к очерку К.Н. Батюшкова «Прогулки в Академию Художеств», к идиллиям Н.И. Гнедича «Рыбаки» и А.Ф. Воейкова «Первый мореплаватель» и др.

Время действия в поэме – история (Петербурга еще нет и его строительство только замышляется) и современность (наводнение в царствование Александра I). Пространство поэмы то раздвигается, охватывая необозримые просторы, то суживается до Петербурга, небольшого острова и даже скромного домика.

В центре поэмы несколько эпизодов, составляющих центральный конфликт между мирной и бунтующей стихией, с одной стороны, и ее грозным укротителем Петром I, с другой; между громадной империей, олицетворенной в памятнике самодержцу, и бедным незначительным чиновником, почти незаметным человеком.

Конфликт принимает неразрешимый, трагический характер, поскольку, в отличие от одновременно писавшейся поэмы «Анджело», в нем нет места милости. Поэтому примирение стихий, государственных и частных интересов невозможно: стороны враждебны друг другу и не могут найти согласия. Это проявляется даже на жанровом уровне: «Вступление» к поэме, где дана предыстория событий и раскрывается грандиозный государственный замысел царя, выдержан, в основном, в одическом ключе, поскольку ода – лирический жанровый символ Петровской эпохи с ее идеей государственности. Во «Вступлении» торжественно прославляется преобразовательная деятельность Петра Великого, вступившего в спор со стихией. В описании стихии господствуют два мотива: стихия и порядок. Мирная стихия[161] хаотична, в ней нет порядка и нет цивилизации, она бесформенна, бедна и убога. Замысел Петра на этом фоне очевиден: придать стихии форму, стройность, порядок, цивилизовать жизнь, построить город-щит, город-угрозу и решить государственные задачи как внутреннего, так и внешнего свойства. И вот стихия побеждена.

Если проследить за тем, что было до построенного града и после, то легко установить несколько важных мотивов: вместо бесформенности – стройность и порядок, вместо нищеты и бедности – богатство, вместо тьмы – свет, вместо пустыни – оживление, вместо безобразия – красота, вместо дряхлой вечности – цветущая юность.

Вслед за сравнительным описанием перемен Пушкин поет гимн творческому гению Петра («Люблю тебя, Петра творенье…»), выделяя опять-таки главные, решающие качества новой столицы империи: ее государственное значение как военной столицы великой державы, стройность, строгость и упорядоченность форм, красоту («однообразная красивость»), торжество цивилизации над стихией, космоса над хаосом.

«Вступление» композиционно противопоставлено двум частям, в которых развертывается сюжет «петербургской повести». Возвышенный пафос сменяется «печальным рассказом», вместо оды появляется грустное повествование о судьбе бедного молодого чиновника Евгения.

Евгений («ничтожный», прозаический герой) в качестве частного человека дан в столкновении с Медным Всадником («великий», эпический герой), памятником Петру I, в котором олицетворена государственная мощь империи. Евгению противостоит уже не Петр-преобразователь, а самодержавный порядок, символом которого и является бронзовое изваяние («Кумир на бронзовом коне»). Частный человек и символ государства – вот полюсы пушкинской повести.

Во «Вступлении» Петр I появляется сначала безымянным, а затем умершим государем, совершившим свой подвиг. В финале первой части он предстает перед Евгением в образе неподвижного Всадника. Во второй части статуя оживает и, сойдя с постамента, преследует на «звонкоскачущем коне» своего обезумевшего «антагониста».

Облик Петра I от «Вступления» и до финала поэмы, изменяется – лишается человеческих черт и становится все более обезличенным: сначала живой «он», затем умерший Петр I, потом Всадник, «кумир на бронзовом коне», «горделивый истукан» и, наконец, фантастическое видение – ожившая статуя.

В отличие от Петра I, предстающего все более обезличенным, в Евгении, напротив, постепенно яснее проступает личное начало. Первоначально Евгений – «ничтожный» человек. Его кругозор ограничен бытовыми заботами, он досадует на то, что беден, что должен «трудом… себе доставить И независимость и честь; Что мог бы Бог ему прибавить Ума и денег». Затем он предается мечтам о женитьбе, о семье. Он не задумывается над тем, почему его род захирел, почему ему уготована неприметная участь человека, словно бы выпавшего из национальной истории. Его мысли связаны с патриархальными нравами и обычаями, с патриархальной судьбой. Он еще не выделился из патриархального целого. Однако взбунтовавшаяся стихия вынуждает его рассуждать на эти темы. Евгений испугался, что его мечтам о тихой и скромной жизни с Парашей и детьми не суждено сбыться, что стихия грозит самому их существованью. Переправившись на остров, где жила Параша, Евгений убеждается, что она погибла, а ветхий домик снесен. Разум Евгения не выдерживает, и он, обезумев, покидает свою квартиру и бродит по улицам и площадям столицы. Тут он впервые, может быть, задумался об устройстве бытия вообще.

иль вся наша
И жизнь ничто, как сон пустой,
Насмешка неба над землей?

В нем проснулся человек, размышляющий о своей участи в мире и о человеческой судьбе в мироздании. Эти размышления далеко выходят за рамки патриархального бытия. Как человек, Евгений начинает мыслить себя отдельно от мира в целом, противополагая свою частную жизнь бытию. Это и есть пробуждение личности, становление личностного сознания.

Евгений, переживший крушение своих надежд на тихое патриархально-идиллическое семейное счастье[162], впал в смятение: неужели и впрямь человеческая жизнь ничего не стоит? Неужели она лишь сон или насмешка неба над землей? Не может быть, чтобы мир, устроенный Богом, держался на таких бесчеловечных основаниях. Но если виноват не Бог, то кто? Эти «ужасные думы» разрывали сердце и ум Евгения. Он так и не мог решить, виноват Бог в предопределении участи человечества и, следовательно, в его частной судьбе или нет. Однако устройство бытия как таковое слишком абстрактно, чтобы объявить его врагом и начать с ним нешуточную тяжбу. Евгений – не демон, который вступает в распрю с Богом. Свое личное горе он пытается объяснить социальными причинами. Ему нужен конкретный носитель угрозы, кому могли бы быть адресованы прямые обвинения. И тут перед глазами героя оказался памятник Петру I. В очертаниях бронзовой статуи Евгений узнал властелина, который заранее принес бедного героя в жертву истории и обрек его, Евгения, частную жизнь на несчастье. Евгений увидел в повернутой к нему спиной фигуре облик Петра, но не его скульптурное лицо, не личное, человеческое начало, а начало, герою враждебное, – государственное, внеличное и сверхличное, олицетворенное в изваянии «строителя чудотворного».

Мятежная стихия, разрушившая мечты Евгения о счастье, утихла в городе, но перелилась в душу Евгения, заполнив ее собой. Подобно тому как стихия обрушилась на город, построенный Петром, так и Евгений, охваченный бунтом, «вспомнил живо… прошлый ужас» и оказался «вдруг» снова позади статуи Петра. Так был найден виновник несчастной судьбы Евгения.

Парадокс открывшейся Евгению «правды» состоял в том, что именно разумная, но жестокая воля Петра, основавшего город и обуздавшего стихию порядком, кажется Евгению причиной его несчастья. Он винит не стихию, которая обрушилась на город, а Петра-строителя, самовластно укротившего хаос. Но хаос и космос – две равновеликие силы: навечно одержать верх над стихией нельзя, а значит, разумный замысел Петра I не был свободен от безумия – произвола, монархического каприза и жестокости. Все это интуитивно теперь чувствовал Евгений, противопоставляя себя конкретному носителю злой для него воли. Он наконец нашел своего безличного врага.

В самом Евгении личное начало достигло апогея и изнемогло, уничтожилось, обернувшись безумием. «Как обуянный силой черной», он бросает вызов лику «державца полумира», и в этом, конечно, заключен протест не только против «строителя чудотворного» Петербурга, но и против построенного им государства, для которого человек, личность – ничто или нечто, не принимаемое в державный расчет. Однако бунт Евгения не сравним с бунтом стихии: мощь хаоса неодолима до тех пор, пока не утих его порыв. Бунт Евгения, напоминая мятеж стихии и вызванный родившимися в его голове смутой, хаосом, жалок, краток и прекращен в зародыше, не успев развернуться. Евгений бесславно гибнет, уничтоженный, с помутившимся разумом.

Разрыв между интересами частного человека и государства составляет центральную проблему поэмы. Было время, когда эти интересы совпадали. Во «Вступлении» Пушкин в одической тональности воспел временное примирение интересов под эгидой самодержавного государства. Построение города было общенациональным делом всей России – не только царя, но и каждого человека. Величие Петра – зодчего нового государства – остается для Пушкина непоколебленным. Но прогрессивный смысл его строительства оборачивается в условиях самодержавной империи гибелью бедного человека, имеющего права на счастье и жизнь. В этом – одно из противоречий истории: необходимая и благая преобразовательная деятельность осуществляется безжалостно и жестоко, становясь страшным упреком всему делу преобразования и не искупленным грехом власти.

Пушкин оставил интересы враждующих сторон не примиренными. Непосредственного разрешения конфликта в поэме нет. Каждая сторона выставляет весомые резоны в пользу своей позиции, но каждая из позиций лишена полноты и не вмещает всей правды. По мысли поэта, «равновеликие» правды могут прийти к согласию в ходе истории, которая сама естественным путем разрешит противоречия между ними, но не в пользу одной из них, а во имя неизмеримо более высокой цели – стремления приподняться над обеими «равновеликими» правдами и над «жестоким веком».

Поэма «Медный всадник» взывала к пониманию того, что общенациональные интересы России состоят в привлечении простых сердец к строительству государства, что государственные интересы должны совпадать с интересами незаметных частных людей. Государственные цели, как бы они ни были велики, не могут игнорировать гуманность, охранение, уважение человеческого достоинства и пренебрегать жизнью каждого человека. Поэма Пушкина в контексте произведений 1830-х годов косвенно подтверждала его идею о милости и человечности как принципах государственной политики, поднимающих и власть, и частного человека на уровень высшей духовности.

Завершением всего творческого развития Пушкина от начала его поэтической деятельности и до 1830-х годов был роман в стихах «Евгений Онегин».

Роман в стихах «Евгений Онегин» (9 мая 1823 – 25 сентября 1830)

«Евгений Онегин» был начат поэтом в южной ссылке и закончен Болдинской осенью. Но на этом работа над романом не прекратилась. В 1831 г. поэт переделал последнюю, восьмую главу и сочинил письмо Онегина к Татьяне.

В течение семи лет план романа менялся, менялись его герои. Поскольку Пушкин печатал главы романа отдельными книжками, то и читатели могли следить за переменами в жизни и в мироощущении главных персонажей. Сам Пушкин тоже не оставался неизменным. Поэт запечатлел в «Евгении Онегине» и собственный духовный рост, и развитие своих героев. Пушкин смотрел на них глазами современника и глазами человека, для которого они стали уже историческими типами. В «Евгении Онегине» предстала реально движущаяся история русского общества, но она явилась в авторском освещении, пропущенная сквозь сердце автора. В связи с этим Пушкин разрешил себе широту и непринужденность авторских оценок по отношению к героям, их судьбам, к историческим, литературным и иным событиям. Он даже рассказал читателям, как он пишет роман, какие трудности возникают у него, как он справлялся с ними, что думает об оде и элегии, о старом слоге, о заимствовании иностранных слов и о многом другом. Словом, он делает себя полноправным героем романа, только не романной фабулы, где есть всего две пары героев, а романного сюжета, населенного значительно большим числом лиц. Все эти юмористические, исторические, литературные, житейские, лирические и полемические места столь тесно и неразрывно входят в сюжет романа, что их никак нельзя считать обычными «лирическими отступлениями», уводящими в сторону от сюжета или тормозящими и поясняющими его развертывание. Все они составляют особый сюжет – «сюжет автора», равноправный «сюжету героев». Сдержанность, сжатость, экономия художественных средств, обычная для Пушкина, здесь, в известной мере, нарушена. Она сохранена на уровне фабулы, но на уровне романного сюжета не только не выставлена напоказ, но и решительно отвергнута. Это противоречие – скупость эпической, повествовательной фабулы и щедрость лирического сюжета, а также лирического освещения эпохи – демонстрирует исключительное чувство меры, вкуса и художественного такта, обеспечивающее гармонию всей «воздушной громады», по словам А.А. Ахматовой, «Евгения Онегина».

То же противоречие сразу же встало перед исследователями романа, которые пытались выяснить, что же главное в нем – эпика или лирика – и в каком соотношении они существуют в «Евгении Онегине». Е.Г. Эткинд, споря с В.С. Непомнящим, следующим образом излагал его точку зрения: «Роман же как таковой… никакой не роман, а большое лирическое стихотворение. Говорить о «лирических отступлениях» нет смысла, потому что «лиризм диктует всю художественную логику романа, а «отступления» – лишь наиболее очевидные проявления, опорные точки насквозь лирической структуры произведения»… «Отступлениями» являются эпизоды, содержащие «сюжет героев»; это – отступления от «сюжета автора», точнее, «инобытие этого сюжета»…»[163]. По мнению Е.Г. Эткинда, В.С. Непомнящий произвольно поменял местами «лирические отступления» и романный сюжет: до В.С. Непомнящего авторские лирические рассуждения считали «лирическими отступлениями», В.С. Непомнящий же предложил фабульный сюжет (взаимоотношения героев романа) считать «лирическим отступлением», а авторские рассуждения – истинным «сюжетом» романа. В таком случае «Евгений Онегин» – лирическое произведение («большое лирическое стихотворение»[164]) с сюжетно-повествовательными «отступлениями». Это означает, продолжал Е.Г. Эткинд, «что в «Евгении Онегине» нет ни персонажей, ни действия, ни быта, ни моральных или политических проблем, ни истории; все происходит во внутреннем мире, в душе. Известно, что «там, внутри» нет ни пространства, ни времени – как в Вечности». Смысл критикуемых утверждений В.С. Непомнящего его оппонент видит в том, что жизнь, изображенная Пушкиным в романе, не имеет прообраза в действительности, а представляет собой исключительно внутреннее порождение и происхождение. «Нет эпического начала, нет персонажей, пространства, исторического времени, нет повествовательного сюжета, даже нет… текста, – заключает Е.Г. Эткинд. – Действие – которое не действие – протекает внутри авторской души. В этом неисчерпаемо-загадочном произведении нельзя увидеть и жанра…». И далее следует цитата из книги В.С. Непомнящего «Поэзия и судьба»: «…будучи лирической исповедью, оно («большое лирическое стихотворение» «Евгений Онегин» – В.К.) в то же время является эпосом авторского духа как национального духа, осмысляющего себя»[165].

Е.Г. Эткинд держится иной позиции: он стоит за историческое изучение романа и считает главным в нем эпическое, повествовательное начало, сюжет, отводя авторской лирике роль «отступлений» в разнообразии их значений.

Спор о том, какое начало – эпическое или лирическое – является главным, далек от схоластики. В зависимости от того, эпический или лирический роман «Евгений Онегин», зависит угол зрения, под которым его следует анализировать и понимать.

Если подсчитать[166] строфы и стихи, в которых излагается фабула, относящаяся к героям (эпика), и строфы и стихи, в которых нет изложения фабулы (лирика), то окажется, что количество, условно говоря, «эпических» и «лирических» строф и стихов одинаково. Пушкин строго соблюдал равновесие и равновеликость эпики и лирики. Впечатление господства лирики, сложившееся у В.С. Непомнящего, возникает, по-видимому из-за того, что в «Евгении Онегине», как выяснено исследователями и прежде всего Ю.М. Лотманом[167] и С.Г. Бочаровым[168], два романа – один «роман жизни», творимый ею и связанный в большей мере с автором, чем с героями, где автор и есть главный герой, а другой – «роман героев», который творится жизнью и автором. «Роман героев» вставлен в более широкую – жизненно-авторскую – раму. «Роман жизни» подан в большей мере в лирическом ключе, «роман героев» – в эпическом, повествовательном, сюжетном. При этом оба романа рождаются исторической действительностью и всемирным, вселенским бытием вообще.

Думая о «форме плана», Пушкин в начале работы над романом не знал, какие поправки внесет жизнь в ход повествования:

И даль свободного романа
Я сквозь магический кристалл
Еще не ясно различал. (8, L)[169]

Поэт намеревался постичь тип современного человека, принадлежащего к петербургскому дворянскому обществу. Он искал причины разочарования современного дворянского интеллигента, т. е. ставил перед собой художественную задачу, волновавшую его в южных поэмах – «Кавказском пленнике» и «Цыганах». Но в южных поэмах герои попадали в исключительные обстоятельства, а в «Евгении Онегине» помещены в привычное им окружение – в петербургское или московское общество и в деревенскую среду.

Поскольку в «Евгении Онегине» отразилась историческая эпоха, представшая через историю героя и сюжет, то это произведение является романом. Так считал и сам Пушкин, писавший, что под романом он разумеет «историческую эпоху, развитую на вымышленном повествовании». Однако Пушкин писал не просто роман, а «роман в стихах»[170]. В письме к П.А. Вяземскому он ясно указал на эту особенность «Евгения Онегина»: «Пишу не роман, а роман в стихах – дьявольская разница».

Стихотворная форма романа потребовала от Пушкина упорной работы над стихом. Поэт необычайно разнообразил четырехстопный ямб, придав ему исключительную гибкость и емкость.

Необходимость единства повествовательного и лирического начал привела Пушкина к созданию новой строфической формы. Пушкин ведет с читателем непринужденный разговор, и поэтому законченность каждой строфы приобретает важное значение: повествование легко нарушается лирическими отступлениями, а затем возвращается в прежнее русло. Так как каждая строфа вмещает небольшой рассказ, то на каждую тему можно рассуждать отдельно, отступая от сюжета и высказывая свою точку зрения. Нить повествования не теряется, но зато сюжет заметно оживляется и разнообразится, согревается лирическим волнением автора.

Онегинская строфа. Изобретенная Пушкиным для романа «онегинская строфа» состоит из 14 стихов четырехстопного ямба. Общая ее схема предстает необычайно ясной и простой: I (абаб), II (ввгг), III (деед), IV (жж), т. е. перекрестная, парная, кольцевая рифмовки и заключительное двустишие.

Завершенность строф не следует понимать буквально. Если тема требовала от Пушкина продолжения, то он легко переносил рассказ или лирическое размышление в следующую строфу, но обычно строфические переносы характерны для самых эмоциональных эпизодов. Каждая строфа замкнута (тема в ней развита и завершена) и разомкнута, обращена к следующей строфе, которая ее продолжает. Такое построение позволяет автору свободно менять тон повествования, сохраняя собственный голос. В романе есть и пропущенные строфы, замененные многоточием или просто цифрами. Многие из них были написаны, но Пушкин не включил их, так как ему была важна недоговоренность повествования.

Повествовательное начало в «Евгении Онегине» воплощено в сюжете. Он чрезвычайно прост и захватывает весьма ограниченный круг героев – Онегин, Ленский, Татьяна и Ольга. Остальные лица не играют в нем сколько-нибудь существенной роли. Отсюда совершенно ясно, что сюжет держится не на внешней динамике – частой смене эпизодов, происшествиях и приключениях героев, а на внутренней – на нравственном росте и этических исканиях героев, изменяющих мотивы их поведения. Обе пары героев сопоставлены одна с другой и противопоставлены друг другу: любовь Татьяны и Онегина соотносима с любовью Ольги и Ленского и непохожа на нее. Онегин и Ленский, Татьяна и Ольга также несходны между собой. В основу сюжета положены интимные чувства героев (чувство Татьяны к Онегину, а Ленского – к Ольге и дружба Онегина с Ленским). Эти интимные чувства выступают одновременно знаками исторически сложившейся культуры.

Характеры героев построены Пушкиным, поэтом действительности, как он сам себя называл[171], не по литературным схемам и нормам, хотя часто сопоставлены с другими литературными героями, а по законам реальной жизни. Так как живые люди обладают разнообразными многосторонними характерами, то характеры героев сложны и не укладываются в однозначные и узкие формулы. В простых и сложных ситуациях «обстоятельства развивают» характеры с разных сторон. Многогранность и сложность характеров учитывается автором, который изображает их то сатирически, с горькой усмешкой, то иронически, с легкой улыбкой, то лирически, с очевидным сочувствием. Пушкинские герои, исключая лишь упоминаемых третьестепенных персонажей, не делятся на положительных и отрицательных. Но даже второстепенные лица, участвующие в сюжете, в романе многогранны. Например, о Зарецком Онегин и автор отзываются либо сатирически, либо иронически. Однако сатира и ирония не мешают Онегину и автору признать и достоинства Зарецкого:

Он был неглуп; и мой Евгений,
Не уважая сердца в нем,
Любил и дух его суждений,
И здравый толк о том, о сем. <…>

Пушкин в романе – не судья и тем более не прокурор, он не судит и не обвиняет героев, а наблюдает и анализирует их характеры как друг, очевидец, обычный человек, которому что-то не нравится в героях, а что-то нравится. Такой подход к изображению характеров обеспечил жизненную правдивость романа и его близость к реалистическому типу повествования. Это позволило Достоевскому назвать роман «Евгений Онегин» поэмой «осязательно реальной», в которой воплощена «настоящая русская жизнь с такою творческою силой и с такой законченностью, какой и не бывало до Пушкина, да и после его, пожалуй».

Каждый герой проходит через испытание, которое коренным образом меняет его судьбу. Центральное поворотное событие романа – дуэль Онегина с Ленским. И это, конечно, знаменательно – здесь рядом стоят жизнь и смерть. Жизнь Ленского трагически обрывается. Ольга быстро забывает его и выходит замуж за улана, Татьяна хранит любовь к Онегину, но становится женой генерала. Онегин отправляется в путешествие, в его душе наступает перелом, и теперь уже он испытывает к Татьяне любовь. Счастье, которое «было так возможно, Так близко», обходит героев стороной: оно оборачивается либо пародией (Ольга и улан), либо трагедией (Ленский), либо драмой (Татьяна и Онегин).

Важным сюжетным принципом романа выступает «загадочность» главных героев – Онегина и Татьяны. Сначала Татьяна, и вместе с ней читатель, стремится понять Онегина, а затем Онегин начинает открывать для себя Татьяну. Перед деревенской барышней Онегин предстает в духе народных поверий «суженым», т. е. человеком, предназначенным самой судьбой. В письме к Онегину она пишет:

То в вышнем суждено совете…
То воля неба: я твоя…

Но восприятие Онегина героиней еще неглубоко. Онегин рисуется воображению Татьяны в романтическом духе. Подлинное, истинное восприятие Онегина пока еще уступает место книжному. Душа и характер Онегина яснее открываются Татьяне после посещения усадьбы героя. Вглядываясь в обстановку онегинского кабинета, просматривая его книги, Татьяна наконец начинает прозревать. Ее точка зрения на героя приближается к авторской:

Что ж он? Ужели подражанье,
Ничтожный призрак, иль еще
Москвич в Гарольдовом плаще… (7, XXIV)

Точно так же и Онегин отгадывает Татьяну. Увидев Татьяну в свете, он задумывается:

Ужель та самая Татьяна… (8, ХХ)

Его занимает не бедная и простая, несмелая и влюбленная «девочка», а «равнодушная княгиня». Но оказалось, что под маской «величавой» и «небрежной» «законодательницы зал» таится «простая дева» «с мечтами, сердцем прежних дней».

Встреча с Татьяной пробуждает любовь в душе Онегина. Он пишет любовное письмо замужней женщине и совершает не менее дерзкий поступок – без приглашения посещает Татьяну, но эта дерзость одновременно и проявление горячности, сердечной откровенности. Онегин забывает о приличиях и любит теперь «как дитя». Проснувшееся в «душе холодной» чувство – предвестие преображения Онегина, который отныне читает книги «духовными глазами». Хотя Пушкин и оставляет страдающего героя в трудную для него минуту, Онегин учится жить сердцем. Отказ Татьяны производит переворот в его душе. Надежду на счастье Онегин окончательно утратил, но вспыхнувшая любовь к Татьяне не прошла для него бесследно. Он узнал настоящее страдание, настоящую боль, настоящую любовь. Его жизнь обрела смысл и, возможно, станет более содержательной, чем была до того. На этой напряженной кульминационной ноте сюжет романа завершен.

Онегин и Татьяна внутренне растут: иными стали их чувства, по-иному они относятся к жизни и друг к другу. Исчезло романтическое восприятие жизни у Татьяны, исчезло наносное, воспитанное средой равнодушие к простым человеческим радостям у Онегина.

Среда, в которой живут главные герои его романа, изображена Пушкиным в ее разнообразных проявлениях и под различными углами зрения.

Дворянский домашний быт и светский круг, взрастившие Онегина и Автора, вызывают в романе восхищение и восторг. Это мир высокой культуры, просвещенных людей, горячих споров, интересных бесед и разговоров, мир увлечений и страстей. В нем царят свобода, независимость, здесь собирается цвет общества. Праздники, балы, маскарады, театр, салоны – это пиршества души, где утонченные люди сочетают и силу чувств, и глубину духа.

Воспевание роскошных угощений не позволяет усомниться в том, что Пушкин любит и ценит светские удовольствия. Театр приносит особые наслаждения. Домашний быт удобен, красив и приятен.

Словом, свет – это очаг утонченной духовной культуры, и его воздействие на молодых людей того времени было облагораживающим и необходимым. Люди оттачивали свой ум, учились владеть собою, не показывать свои чувства, делились новостями – литературными, музыкальными. Здесь уважали себя и других, гордо несли свое человеческое достоинство и берегли честь. Однако Пушкин и его герой знали и другой свет – «омут», кишащий нелепыми предрассудками, вздорными слухами, завистью, клеветой и прочими пороками.

Воспроизводя атмосферу городских дворянских салонов, в которых прошла молодость Онегина, автор подробно останавливается на разговорах, удовольствиях вечно праздных их обитателей. Праздность порождает пустоту мыслей, холодность сердец. В свете нередки скука, глупость и посредственность. Мелкая суета и душевная опустошенность делают жизнь этих людей однообразной и пестрой, внешне ослепительной, но лишенной внутреннего содержания. Татьяна почувствовала своим умным и чутким сердцем именно пустоту светской жизни.

В деревне нет того блеска, который поражает в Петербурге или в Москве, но здесь есть свои прелести. И сам автор признается:

Я был рожден для жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны. (1, LX)

У Лариных (фамилия происходит от слова лары – боги домашнего очага) в их деревенском доме, в пенатах много тихого, доброго, патриархального и трогательного:

Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины…

Но и деревню не миновали скука и убийственная лень. Провинциальное дворянство не может обойтись без местных франтов, своих сплетников и глупцов, остряков и дуэлистов. Именины Татьяны изображены как типичный праздник провинциальных дворян. Судьба матери Татьяны и ее мужа, Дмитрия Ларина, показана как постепенное угасание душевных порывов и внутреннее омертвление.

Владимир Ленский. Дворянский быт и заимствованная западная культура определили романтический, далекий от реальной русской жизни настрой мыслей и чувств Ленского. «Полурусский сосед» Онегина, «поклонник Канта и поэт» не имеет сколько-нибудь ясного представления о родной действительности. В своих стихах

Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль… (2, Х)

По шутливому замечанию Пушкина, «его стихи Полны любовной чепухи». Ленский молод. Ему «без малого… осьмнадцать лет». Как бы сложилась его жизнь в дальнейшем, в пору возмужания? Верный правде жизни, Пушкин не дает прямого ответа на этот вопрос. Ленский мог сохранить жар сердца, но мог превратиться и в заурядного помещика, который, подобно Дмитрию Ларину, «носил бы стеганый халат» и завершил свою жизнь весьма обыкновенно. В Ленском автор постоянно подчеркивает противоречивость: простую, здоровую, «простодушную» натуру и поэтическую страстность, поэтическое горение, восторженность.

Отношение Пушкина к Ленскому двойственно: сочувствие просматривается сквозь откровенную иронию, а ирония проступает сквозь сочувствие.

Ленскому в романе 18 лет. Он на 8 лет моложе Онегина. Ленский – отчасти юный Онегин, еще не созревший, но успевший испытать наслаждения и не изведавший коварства, но уже наслышанный о свете и начитанный о нем. Недаром заимствованные суждения Ленского вызывают досаду его друга.

Основная художественная роль Ленского – оттенить характер Онегина. Они взаимно объясняют друг друга. Ленский – приятель, достойный Онегина. Он, как и Онегин, один из лучших людей тогдашней России. Поэт, энтузиаст, он полон детской веры в людей, романтическую дружбу до гроба и в вечную любовь. Ленский благороден, образован, его чувства и мысли чисты, его восторженность искренна. Он любит жизнь. Многие из этих качеств выгодно отличают Ленского от Онегина. Ленский верит в идеалы. Онегин безыдеален. Душа Ленского наполнена чувствами, мыслями, стихами, творческим огнем. Как и Онегин, Ленский встречает неприязнь соседей-помещиков и подвергается «строгому разбору». Впрочем, и ему не нравились «пиры господ соседственных селений», их «разговор благоразумный о сенокосе, о вине…».

Беда Ленского заключалась в том, что «Он сердцем милый был невежда…», не знал ни света, ни людей. Все в нем: и свободолюбие германского образца, и стихи, и мысли, и чувства, и поступки – было наивным, простодушным, заимствованным и потому смешным.

Представления Ленского смещены в сторону идеала. Он смотрит на мир сквозь призму возраста и литературы. Отсюда его стихи – набор общих элегических формул, за которыми нет никаких живых, ясных и, главное, личных переживаний. Смешно, когда юноша «в осьмнадцать лет» поет «поблекший жизни цвет», оставаясь полным сил и здоровья. Накануне дуэли Ленский пишет элегию «Куда, куда вы удалились…», стихи которой производят пародийное впечатление. В самом деле, откуда взялась «стрела» («Паду ли я стрелой пронзенный…»), если решили стреляться на пистолетах? Это условно-книжная речь, условно-романтическая поза, условно-романтические жесты. Раздумья Ленского о «спасении» Ольги («буду ей спаситель») наполнены перифразами и поэтическими штампами, где Онегин – «развратитель» и в то же время «червь», а Ольга – «двухутренний цветок». Театральная риторика, пустая декламация, выраженная красивым иносказанием, содержит простой и ясный смысл:

Все это значило, друзья:
С приятелем стреляюсь я. (6, XV, XVI, XVII)

При этом Ленский совершенно не понимает душевных движений Ольги: она не требует от него жертвы. Речи, поступки Ленского вызывают иронию, не предусмотренную, конечно, героем. Вот пример. Пушкин описывает Ольгу глазами Ленского:

Всегда скромна, всегда послушна,
Всегда, как утро, весела… (2, XXIII)

Но это – идеальный портрет Ольги, истинный же – иной. Онегин посмотрел на нее не сквозь розовые очки, а трезвыми очами:

В чертах у Ольги жизни нет. (3, V)

Для опытных Онегина и Автора это смешно. Но не примешивается ли к иронии грусть? Не свидетельствует ли неискушенность героя о чистоте души? И так ли уж безупречен трезвый взгляд, лишенный юношеского энтузиазма, веры в идеал, в торжество общечеловеческих ценностей? Пушкин на это отвечает так:

Но грустно думать, что напрасно
Была нам молодость дана…

Печальна и неблагополучна действительность, если в людях, даже зрелых, не сохраняется ни доли наивности, простодушия, если в обществе господствуют сомнение, безверие, безыдеальность. Пушкин жалеет рано погибшего поэта и ценит в нем «жаркое волненье», «благородное стремленье», «бурное желанье любви», «жажду знаний», «страх порока и стыда», «заветные мечтанья» и «сны поэзии святой».

Евгений Онегин. Главный герой романа – Евгений Онегин принадлежит, как и Ленский, к лучшей части дворянской молодежи начала XIX в. Читатель знакомится с ним, когда ему исполнилось 26 лет. Онегин представлен, в отличие от Ленского, зрелым и опытным человеком, самостоятельно познавшим и хорошо знавшим жизнь. Пушкин описывает его детство и юношеские годы. Тон рассказа об Онегине иронический и даже иногда сатирический. Но ирония и сатира относятся не столько к Онегину, сколько ко всем дворянам, получившим одинаковое воспитание и образование. Тут нет личной вины героя («Мы все учились понемногу…»). В дальнейшем он подпадает, как и все молодые люди, под влияние света, который шлифует характер, стремясь сделать из Онегина молодого человека, похожего на других. Для этого у героя были возможности и желания: как почти все молодые люди света, он любил щегольски одеваться по английской моде, говорил по-французски, «Легко мазурку танцевал И кланялся непринужденно…». Эти черты поведения обеспечили ему успех в свете.

Онегину ставили в вину, что он не поэт («Высокой страсти не имея Для звуков жизни не щадить, Не мог он ямба от хорея, Как мы ни бились, отличить»). В то время, когда формировался Онегин, в моде была не только поэзия. Молодые вольнодумцы проявили большой интерес к экономической науке. Пушкинский герой

Бранил Гомера, Феокрита,
Зато читал Адама Смита,
И был глубокий эконом… (1, VII)

Экономические знания ему пригодились не только от скуки и от нечего делать, как сказал по другому поводу Пушкин. Онегин в деревне «задумал» «порядок новый учредить». «Мудрец пустынный» воспользовался своими экономическими познаниями: «оброк легкий» вместо «барщины старинной» – не только более гуманный порядок, но и более выгодный. Онегин здесь предстал либералом, а не крепостником. Он сопоставлен в романе с Чаадаевым, Кавериным, Автором. Это означает, что он общался с кругом молодых свободолюбцев.

В первых главах Онегин занят «игрой страстей», и кажется, что он лишен способности любить. Его отношение к любви целиком рассудочно и притворно. Оно выдержано в духе усвоенных светских «истин», главная цель которых – обворожить и обольстить, казаться влюбленным, а не быть им на самом деле. Таково обычное поведение мужчин в свете, поэтому герою нельзя ставить в вину любовные приключения. «Наука страсти нежной» – необходимая принадлежность светских салонов и гостиных. Не овладей Онегин ею, он оказался бы безоружным перед женскими хитростями, уловками, интригами. Кроме того, у юности свои права. Онегин жил чувствами, волнениями и тревогами сердца. Это была полезная школа душевного воспитания, накопления опыта и взросления. Ту же школу прошел и Автор, который не только не сожалел о потраченном на светские удовольствия времени, но и любил их:

Увы! на разные забавы
Я много жизни погубил!
Но если б не страдали нравы,
Я балы б до сих пор любил. (1, ХХХ)

Жизнь Онегина в Петербурге протекала весело и праздно. Распорядок дня был одним и тем же:

И завтра то же, что вчера. (1, XXVI)

Онегин не знает, чем заняться, на что употребить силы и способности. Образ жизни его таков, что герой освобожден от труда и обречен на безделье. Большинство дворян принимали такую жизнь и не томились ею. Человеческая значительность Онегина проявилась как раз в том, что он не был удовлетворен ни своей жизнью, ни собой.

Герой узнал свет и не принял его лицемерную мораль. Его душа ждала иных отношений, чем те, на которых держалось общество и недостатки которого он рано постиг, почувствовав себя чужим и лишним человеком в великосветских гостиных. Ему было

Несносно видеть пред собою
Одних обедов длинный ряд… (8, XI)

Но прекрасные задатки подавлены условной моралью, условными правилами и приличиями среды, в которой он вырос и жил.

Не только у Ленского, но и у Онегина могла быть иная судьба. Нет ничего странного, если бы Онегин повторил участь своего дяди, но он мог бы стать и одним из декабристов. Можно вообразить и то, что Онегин оказался бы мужем Татьяны. Ведь сказал же Пушкин устами своей героини: «А счастье было так возможно, Так близко!..» Однако из разных возможностей герою, как и всякому человеку, выпадает одна судьба, которая оказывается одновременно и закономерной, и случайной.

С точки зрения Пушкина, судьба человека не предопределена изначально, фатально, со дня его рождения. Поэтому у каждого пушкинского героя могла быть иная участь. Еще в молодости Пушкин написал в стихотворении «К портрету Чаадаева»:

Он вышней волею небес
Рожден в оковах службы царской;
Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,
А здесь он – офицер гусарской.

Другой могли быть истории Ленского и Ольги, Онегина и Татьяны. Если они завершились так, как об этом поведано в романе, то нужно найти этому общие и личные закономерные или случайные причины, понять и объяснить их. Но в целом у людей всегда есть выбор. Пушкин испытывает доверие к жизни и к человеку.

Жизнь многообразна, текуча, подвижна. Пушкин как художник выбрал одну возможность, может быть, самую типичную, самую очевидную и наиболее «естественную», свободную от романтических эффектов и ставшую их судьбой, но тут же сказал о других, скрытых, не явленных, не осуществившихся. Этим он подчеркнул, с одной стороны, многообразие действительности, а с другой – реальность тех вариантов судеб персонажей, которые не воплотились, но могли воплотиться. Наконец, сама неосуществимость других вариантов, кроме избранного героями, обнажает их драму, которую автор видит в том, что, обладая значительным духовным и интеллектуальным потенциалом, герои не могут его реализовать.

В связи с этим встает не простой вопрос о романтизме и реализме романа. «Евгений Онегин» нельзя безоговорочно отнести к произведениям чисто романтическим или сугубо реалистическим. Идея о том, что у человека множество возможностей и что именно жизнь предоставляет их, в высшей степени характерна для романтизма[172]. Для романтиков была не столь важна осуществившаяся действительность, сколько те скрытые возможности, которые действительность открывала. Они мыслились не менее, если не более реальными, чем воплотившиеся в действительности. В таком случае романтические герои могли предстать исключительными, необыкновенными людьми, и в этом для романтика не было нарушения жизненной правды, а напротив, выражалось ее утверждение. Необыкновенные, исключительные личности обнаружили себя и заняли весь первый план художественных произведений.

Для Пушкина все выглядело иначе: богатый личный, духовный потенциал героев скрыт, он не выходит наружу, не обнажает себя. У героев нет возможностей сколько-нибудь полно его реализовать. Действительность может предоставлять героям сколько угодно вариантов и возможностей, но она же мешает их осуществлению. Поэтому необыкновенные герои Пушкина оказываются обыкновенными или похожими на обыкновенных, подобными обыкновенным. Так корректируется, поправляется, преображается романтическая идея. Все намеченные в черновиках и в окончательном тексте «романтические», или счастливые, варианты судеб главных героев не сбылись и были отвергнуты. Онегин влюблялся в Татьяну сразу, но Пушкин отбросил эту возможность развития сюжета. В окончательном тексте намечено несколько романтических и счастливых возможностей дальнейшей судьбы Татьяны: гибель из-за любви к «модному тирану», семейное счастье, – но ни одна из них не осуществилась. У Ленского также предполагаются две участи: высокий удел поэта и тихая жизнь в провинции, но свершилась третья. Тем самым романтическая идея «поправлена» в духе реализма. А это означает, что Пушкин двигался в реалистическом направлении.

Еще одна немаловажная сторона той же идеи заключается в следующем: многообразие действительности предполагает, что на человека воздействует не только ближайшее окружение, но и отдаленное. Иначе как объяснить, что в одной семье выросли столь разные по характерам девушки – Татьяна и Ольга? Ленский, Онегин и Автор – люди тоже одной среды, но различия между ними очевидны. Стало быть, прямой и жесткой зависимости между человеком и средой нет. Все зависит от того, какой опыт из национальной и мировой истории станет для личности наиболее востребованным. Именно этим объясняется в романе «география» «Путешествия Онегина» и посещение Татьяной его кабинета.

Онегин пробовал преодолеть свою неудовлетворенность, стал писать и читать, но вскоре бросил и то, и другое. «Русская хандра» овладела им не вследствие пустоты души от природы, а оттого, что он был значительно выше людей света. Этот благородный, умный, порядочный и совестливый человек хотел бы, но не знал, как и чем заняться. Он недоволен всем, что видит вокруг себя, и понимает, что вынужденным бездельем губит себя. И от этого он делается все более угрюмым и холодным. Онегина уже не увлекают балы, маскарады, театры, красавицы и друзья. Автор понимает героя и сочувствует ему. Он сам недоволен обществом, и это сближает Автора с Онегиным:

Страстей игру мы знали оба:
Томила жизнь обоих нас… (1, XLV)

Пушкин называет странность («болезнь») Онегина «неподражательной». С точки зрения общества, Онегин действительно «странен». Толпа примеривает к нему знакомые маски то чудака, то литературных героев и удовлетворяется собственной находчивостью.

Онегинский характер сформировался, как и характеры других персонажей, в определенных общественных условиях, в определенную историческую эпоху. Следовательно, Онегин осмыслен национально-историческим типом русской жизни. Его скептицизм, разочарование – общий «недуг новейших россиян», которым охвачена в начале XIX в. значительная и, пожалуй, самая лучшая часть дворянской интеллигенции.

История Онегина – это история смерти и возрождения души. Пушкин останавливает роман на той точке, когда герой стал излечиваться от «недуга» – от рассудочности, от разочарования, от скептицизма, когда он стал жить чувствами, когда его душа пробудилась и перед ним открылась трагедия собственной жизни. Она в полной мере могла быть почувствована и понята только пробуждавшимся Онегиным, который лишь с высоты своих новых душевных исканий мог осознать всю горечь потерь и всю глубину своего несчастья. Конец истории Онегина, с одной стороны, трагичен, потому что он подводит черту под целым периодом своей жизни, завершившимся крахом; но, с другой стороны, финал романа не безысходен для героя – душевное возрождение открывает перед Онегиным новую жизненную перспективу, которая может оказаться не столь безнадежной и безрадостной. В «минуте злой» для Онегина заключен значительный отрезок его жизни, но далеко не вся его судьба.

Пушкинский роман – это роман о возможном, но пропущенном счастье, о том, как предназначенные друг для друга Татьяна и Онегин в момент духовной и душевной близости вынуждены расстаться. И тут виноваты и герои, и обстоятельства. Трагизм романа состоит в том, что лучшие русские люди не находят счастья в действительности, что жизнь оборачивается для них не матерью, а мачехой.

Рядом с культурой столичного дворянского общества существовала культура поместная, провинциального дворянства, рожденная в недрах русской нации и близкая к народной культуре. Она включала в себя быт, нравы, фольклор простого народа, которые входят в роман через изображение семьи Лариных, прежде всего Татьяны.

Татьяна Ларина. Внутреннее развитие провинциальной дворянской девушки Татьяны заключается в постепенном изживании воздушных романтических грез и в превращении ее, воспитанной в деревне, умной от природы, душевно щедрой и безошибочно чуткой, в просвещенную, опытную и проницательную женщину, «законодательницу зал».

В первых главах романа Татьяна живет чувствами. Она близка к природе. Пушкин нарочито подчеркивает «дикость», т. е. «непросвещенность», «неокультуренность» чувств героини. Она пишет Онегину «необдуманное письмо». Автор называет его плодом «легкомысленных страстей», но оправдывает героиню, которая писала «в милой простоте», «послушная веленью чувства», в доверчивости и с «сердцем пламенным и нежным». В противоположность Онегину, духовное развитие которого совершается от преобладания рассудка к гармонии ума и чувства, самовоспитание Татьяны происходит иначе: от наивности, непосредственности чувств к их обогащению просвещенным умом.

В седьмой главе рассказывается о посещении Татьяной кабинета Онегина. Она читает книги героя, и ей «открылся иной мир». В этих книгах «отразился век», и Татьяна, лучше постигая душу Онегина, умственно растет на глазах читателя: ею движет уже не безошибочное нравственное чувство, не природный ум, а ясное, просвещенное, обработанное культурой и самообразованием сознание, позволяющее понять «болезнь века», заразившую Онегина.

Умственный и нравственный кругозор Татьяны достигает расцвета. Отказываясь от счастья, Татьяна руководствуется уже не эмоциями, а сознанием нравственной ответственности, которая предстает одним из коренных устоев народной этики. Вместе с тем книжная сентиментально-романтическая культура и естественность, простота чувств, наивность, простодушие, подчеркнутые Пушкиным родство с природой и близость к народу спасают Татьяну от житейской пошлости.

Имя Татьяны «неразлучно» для Пушкина с «воспоминаньем старины иль девичьей». Татьяна окружена фольклорными образами («Страшные рассказы Зимою в темноте ночей Пленяли больше сердце ей»). Даже сон Татьяны весь соткан из образов старинных сказок. Ей соответствует «Песня девушек», ей понятны народные обычаи:

Татьяна верила преданьям
Простонародной старины… (5, V)

Разгадывая Онегина, Татьяна гадает о своей судьбе. Перебор литературных масок Онегина – это попытка представить себя в качестве возможной героини, напоминающей ту или иную подругу названных персонажей. Но это одновременно и отзвук народных гаданий о суженом, которые были свойственны Светлане, героине баллады Жуковского. Сон Татьяны содержит все признаки балладного сна.

Народная культура исподволь формировала Татьяну, но процесс становления ее характера Пушкин оставляет за рамками романа. Он пишет о своеобразии Татьяны не только в ближайшей округе, но и среди родных («Она в семье своей родной Казалась девочкой чужой»). Индивидуальная необычность Татьяны непосредственно соотнесена с народным типом русской девушки, отчасти воплощенным в романтической литературе. Вследствие этого Татьяна с самого начала становитсядля Пушкина героиней, выражающей национальный дух с его нравственно-эстетическим идеалом.

В соответствии с народными традициями Пушкин наделяет Татьяну исключительной душевной цельностью. Мысль и чувство, разум и поступок для нее одно и то же. Поэтому, полюбив, она первая открывается Онегину в любви, преступая условные законы народной и дворянской морали[173]. Она ведет себя просто и естественно. К любви она относится серьезно и самоотверженно.

Будучи замужней женщиной, она, любя Онегина, не отвечает на его чувство и остается верной мужу не потому только, что уважает своего супруга, но прежде всего из уважения к себе. Она не может поступиться своей честью, своим личным достоинством, предпочитая верность нелюбимому мужу бесчестному роману с любимым другом. Косвенно здесь тоже можно увидеть близость к судьбе женщины из народа. И у простой крестьянки (няня), и у московской дворянки (мать Татьяны) сходная судьба. Такой же жребий выпал и Татьяне: она поступает так, как ее няня и ее мать. Во всем этом проявляется ее причастность народным патриархальным нравам и дворянской чести провинциальной девушки.

Став блестящей светской дамой, Татьяна не утратила связь с национальной культурой. В ней воссоединились традиции народа и просвещенного дворянства. То же самое происходит и с Автором, который усвоил и дворянскую, и народную культуры, превратив их в единую национальную. Только Татьяна идет от народной традиции к дворянской, Автор же, напротив, от дворянской – к народной.

Душевная цельность Татьяны в наибольшей степени характеризует гармоническое единство лучших сторон двух культур, которое выступает идеалом Автора.

Пушкин, фиксируя существование двух культур, ищет пути объединения дворянства с народом, пути к единой национальной культуре.

Автор. Творя особый, вымышленный мир романа, сам Пушкин выступает как реальное действующее лицо, остающееся, однако, за рамками сюжета. Он вводит в произведение своих друзей и знакомых, достигая правдоподобия и исторической достоверности в описании развивающихся событий. Так, например, Онегин проводит время в обществе Каверина и Автора, Татьяна встречается с Вяземским.

В «лирических отступлениях» Пушкин непринужденно беседует с читателем, делится с ним творческими планами («Я думал уж о форме плана И как героя назову»), торопит свое воображение («Вперед, вперед, моя исторья»), рассуждает о литературе и искусстве.

Автор вспоминает прожитые годы, важнейшие, грустные и радостные, события своей жизни. Все пережитое в Лицее, в Петербурге, на Юге, в Михайловском оживает под пером поэта.

Автор высказывает свое отношение к любимым героям. Татьяна для него – «милый», «верный идеал» женщины:

Простите мне: я так люблю
Татьяну милую мою! (4, XXIV)

Онегин – друг Автора, которому «нравились его черты». Вместе с тем Автор, в отличие от своего героя, не подвержен всепоглощающей хандре. Природа, творческий труд («Пишу, и сердце не тоскует…») выступают для Автора безусловной ценностью, спасая от скуки. Он не утратил идеалы и сберег их. Поэтому-то Автор и проводит резкую грань между собой и героем:

Всегда я рад заметить разность
Между Онегиным и мной. (1, LVI)

С образом Автора всецело связана и знаменитая энциклопедичность романа. «Евгений Онегин» стал «энциклопедией русской жизни» (Белинский), потому что в нем всесторонне изображены ведущие, самые главные и самые характерные тенденции жизни русского общества 20-х годов XIX в. Авторский образ с наибольшей полнотой воплощал те духовные переживания, которые владели лучшими людьми страны.

Постепенно Автор утрачивает близость к Онегину и все более сближается с Татьяной. И эта перемена в освещении жизни глубоко знаменательна. Критики увидели ее и оценили по-разному. Белинский, воздав должное Татьяне, способной стать выше предрассудков среды, все же не мог простить ей брак без любви и посчитал, что такие отношения «составляют профанацию чувства и чистоты женственности». Он полагал, что Татьяна должна была оставить своего мужа, развестись с ним и выйти замуж за Онегина. Что касается Онегина, то отметив его трагическую зависимость от среды, Белинский понял пушкинского героя как тип эпохи и назвал его «эгоистом поневоле», «лишним человеком».

Д.И. Писарев не соглашался ни с Пушкиным, ни с Белинским и нашел, что образ жизни Пушкина и образ жизни Онегина одинаковы и что никакого общезначимого интереса роман и его герои не представляют и представлять не могут, ибо взгляды автора и взгляды героев никчемны. Тип Онегина мелок, совершенно бесполезен в русской жизни и потому не нужен. Этот антиисторический и грубо утилитарный вывод вызвал отпор критиков и писателей.

Ф.М. Достоевский осмыслил Онегина чуждым русскому национальному сознанию европейским «гордецом» и противопоставил ему «русскую душой» Татьяну, увидев в ней воплощение русского духовного идеала – соборности и православия, гармоническое сочетание нравственной силы и христианского смирения.

Каждая из оценок романа, данная крупнейшими критиками и писателями, углубляла понимание «Евгения Онегина» и в то же время суживала его смысл и содержание. Например, Татьяна связывалась исключительно с русским миром, а Онегин – с европейским. Из рассуждений критиков вытекало, что духовность России всецело зависит от Татьяны, нравственный тип которой есть спасение от чуждых русскому духу Онегиных. Однако и Пушкин, и Татьяна, и Онегин – одинаково русские люди, способные наследовать национальные традиции и сочетать их с блеском русской дворянской, просвещенной западной и общечеловеческой культуры.

«Евгений Онегин» как роман. «Евгений Онегин» – необычный роман. У него нет начала и нет конца.

Начинается роман с середины – с отъезда героя в деревню. Пушкин, изображая героев, постоянно отталкивается от литературных шаблонов и романных клише. Характеризуя Ольгу, он иронизирует над портретной манерой романистов:

любой роман
Возьмите и найдете верно
Ее портрет: он очень мил,
Я прежде сам его любил,
Но надоел он мне безмерно. (2, XXIII)

Он не удовлетворен и обычными изображениями романных героев:

Свой слог на важный лад настроя,
Бывало, пламенный творец
Являл нам своего героя
Как совершенства образец. (3, XI)

В пушкинском романе герой не образец совершенства и далек от восторженности. Восторженный персонаж – Ленский, но восторги его смешны, а жертвенность напрасна: самоотверженности от него никто не требует.

Нет в романе и счастливого конца. Он оборван на драматической сцене. Как известно, герой в конце романа должен либо погибнуть, либо обрести полное счастье. Одни читатели ждали от Пушкина примирения героев и благополучного финала: поэт, по их мнению, должен был ранить Ленского или Онегина, а затем все устроилось бы, ко взаимному удовольствию. Другие настаивали на смерти героя. Третьи убеждали Пушкина продолжать роман по той причине, что Онегин жив и, стало быть, роман не завершен.

Пушкин же, ведя с читателем ироническую игру, сознательно отказался и от завязок, и от развязок, которых требовали писаные и неписаные правила, существовавшие со времен классицизма, романный опыт, жанровый этикет и литературные приличия. Перед завершающей, восьмой, главой, когда роман клонился к окончанию, поэт вдруг заявил, что все, написанное ранее, только вступление:

Я классицизму отдал честь:
Хоть поздно, а вступленье есть. (7, LV)

И вместе с тем на протяжении всего текста он приоткрывал двери в «творческую лабораторию».

Отказавшись от привычных романных штампов, Пушкин убедил читателей в правдивости рассказанной им истории. Роман выглядит выхваченным из самой жизни, а не задуманным и созданным автором.

На самом деле, это, конечно, не так. «Евгений Онегин» – очень искусное творение. Только гениальный мастер способен вселить в читателя иллюзию, будто роман не вымышлен им, а прямо из жизни фотографически перенесен на бумагу.

Композиция. Необычно построена и композиция романа, в которой переплетены рассказ, отступления от него, воспоминания и размышления Автора. В этом собрании «пестрых глав» есть неуклонное движение сюжета, о котором автор ни на минуту не забывает, стройность, симметрия (например, письмо Татьяны к Онегину и Онегина к Татьяне). Заканчивая характеристику юного Онегина в первой главе, Пушкин замечает:

и вдруг
Добиться тайного свиданья…
И после ей наедине
Давать уроки в тишине! (1, XI)

В четвертой главе Онегин дает «урок» Татьяне, которая вспомнит о его проповеди в восьмой главе:

Онегин, помните ль тот час,
Когда в саду, в аллее нас
Судьба свела, и так смиренно
Урок ваш выслушала я?
Сегодня очередь моя. (8, XLIII)

Все это свидетельства высокого искусства Пушкина, роман которого стал фактом культурной жизни России.

«Евгений Онегин» и реализм. «Евгений Онегин» был первым русским романом, в котором реалистические принципы были громко оглашены. Действительность не разделена на две враждебные и несовместимые сферы – реальную и идеальную, а предстает в романе единой, рождающей самые высокие и отдаленные от свершения помыслы и содержащей непримиримые противоречия. Она достойна восхищения и подлежит критике. Герои Пушкина мыслят, чувствуют и поступают в соответствии со своими характерами, которые обусловлены национальной и европейской исторической жизнью. Их образ жизни и поведение обставлены множеством подробных мотивировок, благодаря которым они прочно вписываются в реальность. Общее, свойственное людям одной среды, проявляется через индивидуальное, особенное. Наконец одно из самых удивительных качеств реализма – саморазвитие характеров, литературных типов. Созданный автором образ отделяется от автора и живет самостоятельной жизнью. Пушкин, например, в начале романа не предполагал, что его Татьяна выйдет замуж, а Онегин напишет ей письмо. Однако логика развития этих характеров оказалась такова, что Пушкин был «вынужден» отдать Татьяну замуж и написать письмо Онегина к ней. Герои стали поступать так, как предписывалось логикой их характеров. Автор, чтобы сохранить психологическую правду выведенного им типа, должен был следовать за душевными движениями персонажей.

Реализм романа отчетливо выразился в стиле и языке. Каждое слово автора точно характеризует национально-исторический быт эпохи и одновременно эмоционально окрашивает его.

В романе «Евгений Онегин» два пространства. Одно из них реальное. В нем живет Автор, который последовательно рассказывает о себе, о своей музе, о собственной творческой судьбе, о том, как он духовно рос и как менялся под воздействием обстоятельств или сопротивляясь им. Это пространство реального романа или «романа жизни». Оно насквозь лирично, потому что в нем живет его главное лицо – поэт. Внутри этого реального пространства (реального романа, или романа жизни) существует вымышленное пространство, в которое помещен условный роман с эпическим сюжетом. В нем развернута любовная история героев, известная автору, который придумал способ рассказа о ней. Поскольку автор – посредник между реальным романом и условным романом, межу реальным пространством, где находится читатель, и условным, где обитают герои, то он может вводить героев в реальное пространство и возвращать их в условное. Автор постоянно вторгается в повествование, общается с читателями и создает иллюзию естественного, как сама жизнь, течения романных событий. При этом условный роман, где в основном живут герои, – лишь эпизод из реального романа, соотнесенного с ходом жизни, точнее, с романом, который творится самой жизнью. Условный роман характеризует жизнь, но не объемлет ее в целом. Она продолжается и уходит в бесконечность[174].

Столь же велики, как в лирике и в лирическом эпосе, достижения Пушкина в поздней драматургии и в прозе. Ими завершился последний этап его творчества.

Драматургия. «Маленькие трагедии», или «Опыт драматических изучений»[175](1830)

В Болдинскую осень 1830 г. Пушкин вновь, после пятилетнего перерыва, обратился к драматургии. Из задуманного драматического цикла[176] десяти трагедий поэт закончил четыре – «Скупой рыцарь», «Моцарт и Сальери», «Каменный гость» и «Пир во время чумы».

Слово маленькие указывает и на сокращенный объем по сравнению с жанром трагедии, состоявшей обычно из пяти актов, на сгущенность и сжатость драматической коллизии, в основе которой лежит столкновение центральных персонажей друг с другом и с бытием, приведшее к неразрешимой ситуации. Пушкин своим новым в жанровом отношении трагедиям (в сопоставлении с «Борисом Годуновым») давал различные названия – «Драматические сцены», «Драматические очерки», «Драматические изучения», «Опыт драматических изучений», подчеркивая аналитическую, художественно-изыскательскую авторскую установку в трагедиях, направленную одновременно и на исторический век, и на внутренние мотивы действующих лиц, этим веком обусловленные и его же характеризующие. С этой точки зрения действие начинается в самый напряженный момент, когда противостояние героя антагонисту и миру уже созрело и достигло последнего предела. Его разрешение доводится до кульминационной точки и ставит персонажей перед лицом смерти либо кончается гибелью одного из них. Предотвращение смерти не устраняет противоречий героев с бытием или с другими персонажами. Разрешение ситуации, в которой мирный исход невозможен, пока персонажи остаются на своих позициях, изображено лишь отложенным, прерванным.

Сюжетное движение в трагедиях совершается от момента нравственной готовности к действию до самого действия. В центре внимания оказывается анализ мотивировки действия, в ходе которого выясняется, почему сознанием персонажа овладела идея необходимости того или иного поступка и почему он этически к нему готов. Благодаря этому трагедии строятся не как постепенное развитие напряженности, а как цепь острых сцен с непрерывным накалом страстей. Стремительность действия тормозится монологами и диалогами, поясняющими позиции персонажей и временно отодвигающими неизбежную открытую схватку между ними. Это не означает, что каждая трагедия лишена обычного драматургического построения – завязки, кульминации и развязки. Но все компоненты композиции претендуют на роль других и выполняют их функции. Так, завязкой в «Моцарте и Сальери» служит начальный монолог Сальери, он же выступает и кульминацией душевного состояния героя, уже не могущего сдержать себя. В ходе размышлений герой раскрывает предысторию своих чувств, которая приводит его к открытому столкновению с другим героем и с бытием в целом. Убийство Моцарта является по всем законам драматургии кульминацией и одновременно служит завязкой новой душевной смуты, охватившей Сальери после совершенного им злодеяния. Благодаря такой композиции трагедии раздвигаются вширь и вглубь, включая действие до начала трагедии и намекая на ее возможное продолжение после окончания. Наконец крайней напряженности трагедий способствуют тема пира как высшего наслаждения жизнью и тема смерти, на грани или за гранью которой оказываются герои. Жизнь и смерть – два полюса, определяющие внутренний мир персонажей, их душевные движения. Герои помещены в пространство бытия-небытия во время наивысшего взлета духа, когда они становятся «поэтами» своих страстей. Такими они остаются до полного падения в нравственную бездну, которое им дано осознать.

Страсти, обуревающие героев, рождают «истории», точнее – эпизоды из их жизни, в которых характер проявляется сразу и целиком. Это напоминает новеллу, где обязателен неожиданный и новый итог, но новеллу, переведенную в драму. Новеллистический принцип острого сюжета также свойствен «маленьким трагедиям», причем конфликт не развивается постепенно, от акта к акту, а обозначается с первой сцены. Альбер в «Скупом рыцаре» рад и не рад победе на турнире, а причиной противоречивых чувств выступает скупость, овладевшая его отцом. Сальери, едва показавшись на сцене, тотчас формулирует свои претензии к Богу и Моцарту. Дон Гуан появляется в Мадрите, чтобы откровенной, не знающей чувственных запретов любовью бросить вызов миру. В «Пире во время чумы» все ждут смерти, и каждый должен найти силы, чтобы достойно ответить наее приход. Многие мотивы чисто новеллистичны, например столкновение злодея и сказочного счастливчика («Моцарт и Сальери»), опробованное не только в «Выстреле», но и в «Пиковой даме». Таким образом, в «маленьких трагедиях» были востребованы и другие жанры.

Культурно-исторический опыт Запада, отразившийся в «маленьких трагедиях», возможно, по мысли Пушкина, должен быть воспринят на русском фоне «Повестей Белкина». Тем самым находит объяснение тесная связь драмы и новеллы.

Как и полагается в трагедии, конфликты приобретают в пушкинских пьесах роковой, независимый от героев, надличный характер. Низменные чувства перерастают в страсти, которые существуют как бы над героями и подчиняют их себе настолько, что те не могут противиться им или преодолеть их. Над бароном Филиппом нависает скупость: мелкое чувство, поглощая барона, принимает грандиозные размеры и переделывает его душу. Зависть Сальери объемлет все его существо, превращаясь в его собственных глазах в «идейную зависть», т. е. сознательно взращиваемую, а не данную природой. Она тоже, как меч, висит над Сальери, определяя его поведение. Дон Гуан – жертва не столько личной, сколько стоящей над ним и владеющей им любовной силы, которая влечет его к новым подвигам, не имеющим конца. Как только его настигает настоящая любовь, он погибает. Над персонажами «Пира во время чумы» тяготеет смерть. Однако рок, встающий над героями, представляет собой не нечто постороннее героям по своему происхождению, а их собственные конкретные страсти, возведенные ими же в высшую степень и в этом качестве могущие отделяться от своих носителей. Тем самым в доминирующей страсти заключены и высший смысл жизни героя, и его неизбежный крах. Исключение составляет «Пир во время чумы», где персонажам противостоит чума, несущая смерть.

Своеобразное преломление этих признаков осуществлено в каждой трагедии.

«Скупой рыцарь». Замысел трагедии возник в 1826 г., ее название («Скупой») включено в план драматических сочинений. Подзаголовок «Сцены из Ченстоновой трагикомедии: «The Covetous Knight»[177]» – мистификация: такой трагедии у Ченстона (Шенстона) нет.

В центре трагедии – столкновение двух рыцарей, отца и сына, принадлежащих к разным периодам рыцарства: характер Барона (Филиппа) сложился в эпоху раннего рыцарства, когда ценились власть, воинская отвага и богатство; характер Альбера – в пору позднего рыцарства, когда умами и чувствами владели турниры, блеск двора, когда господствовал культ прекрасной дамы и место реальной воинской доблести заняла демонстративная храбрость, а приращение богатства сменилось показной расточительностью с явным оттенком презрения к собственному богатству. Так намечен конфликт двух эпох, двух поколений. Слом эпох проходит через сердца и судьбы отца и сына. Конкретно-историческая коллизия соотнесена с вечностью, с общечеловеческим и нравственными нормами. Устами Герцога вынесен приговор обоим героям.

Уже в первой сцене тема скупости рыцаря выходит на первый план. Причиной победы Альбера стала скупость, но издержки победы (пробитый шлем) не восполнены из-за бедности, на которую обрек Альбера Барон. Молодой рыцарь не может явиться, как другие, «в атласе и бархате» при дворе Герцога. Унижение, остро чувствуемое им, переживается и в сцене с ростовщиком Соломоном. На предложение отравить отца и ускорить его смерть, чтобы наследовать богатство, Альбер отвечает по-рыцарски благородно и идет «искать управы у Герцога». Однако, не согласившись на низкое и тайное убийство отца, в сцене у Герцога он, обвиненный отцом в покушении на кражу, бросает ему в лицо слова «Вы лжец» и готов убить Барона в открытом поединке, «поспешно» поднимая перчатку – знак вызова на дуэль. Этот эпизод обнажает тайное желание Альбера овладеть наследством и превратить его в пыль, но соблюсти при этом видимость «благородства». Богатство в глазах Альбера – средство для истинно «рыцарской» жизни, состоящей в полной свободе растрачивать достояние ради нарядов, увеселений, турниров и прекрасной дамы. Низкие мотивы прикрыты якобы «благородными» побуждениями, за которыми нет ничего, кроме беспечности и пустоты. Однако поступки Альбера, не могущие его извинить, в какой-то мере вынуждены: отец лишил его содержания и тем самым отнял у него молодость, у которой есть свои права. Молодость должна веселиться, любить, наслаждаться жизнью. Барон презирает сына, пробуждая в нем ненависть к себе.

Между тем сам Барон не прочь заколоть сына, чтобы сохранить свои богатства. В Альбере он видит угрозу своим мечтам о неограниченной власти, которую связывает с мистическим могуществом денег. Мистифицируя силу денег, Барон убивает в себе все человеческое, становясь демоном-аскетом. Его сердце не отзывается на боль и страдания людей, и он убивает в себе человека. Барон – не накопитель в житейском смысле слова, а демон, спускающийся в свое дьявольское святилище как в преисподнюю, чтобы творить идолопоклонство своему кумиру – золоту. Но не он оказался властелином богатства, ради которого отверг страсти, а золото овладело им, уловив его душу. Наслаждаясь богатством в подвале, поднимаясь в своем монологе до трагических высот и прославляя «презренный металл», т. е. возвышая низменное, Барон из рыцаря превращается в «сторожевую тень». Он и сам не понимает, как зловеще и вместе с тем комично выглядит его мечта после смерти приходить и охранять накопленные сокровища. Еще более комично ведет он себя в сцене у Герцога, призванный к его суду. Тут он лишается рыцарских добродетелей – прямоты, отваги, решительности, правдивости, и его поведение напоминает поведение ростовщика Соломона. Пытаясь остаться рыцарем, он бросает перчатку, вызывая сына на дуэль, но рыцарский жест обнажает его человеческую ничтожность. Он и умирает не как рыцарь, а как скупец со словами: «Где ключи? Ключи, ключи мои!»

В первой сцене трагедии запечатлена «правда» Альбера, во второй – «правда» Барона. Они непримиримы, выступая как тезис и антитезис. В третьей сцене конфликт достигается апогея, разрешением его становится смерть Барона. Но на уровне вечности конфликт не разрешен. «Правды» героев не сливаются в синтезе, а, сосуществуя отдельно, пересекаются. Их пересечение катастрофично. Однако над «правдами» героев возвышается финальный возглас Герцога: «Боже! Ужасный век, ужасные сердца!», предполагающий несовместимость обеих «правд» с подлинной человечностью.

«Моцарт и Сальери». Замысел трагедии возник в 1826 г., ее название вошло в список намеченных трагедий. На обложке рукописи, не дошедшей до нас, был написан заголовок: «Зависть», на одном из списков помечено: «С немецкого», что свидетельствовало о литературной мистификации. Пушкин принял вымышленную и легендарную версию, согласно которой Антонио Сальери отравил Моцарта и перед смертью признался в этом (статья в немецкой «Всеобщей музыкальной газете»).

В центре трагедии два персонажа – Моцарт и его антагонист Сальери. Оба образа художественно вымышлены и лишь условно совпадают со своими историческими прототипами.

Хотя Моцарт и Сальери принадлежат к «избранникам небес», они противоположны по своему отношению к божественному миропорядку. Бытие устроено, уверен Моцарт, справедливо и в принципе гармонично: земля и небо находятся в подвижном равновесии; земная жизнь разделена на «прозу» и «поэзию». Высокая, поэтическая земная жизнь содержит черты и признаки небесной, давая представление об идеале и райском блаженстве. Это удел немногих избранных. Остальные люди погружены в заботы дня, и гармония бытия от них скрыта. Но без таких людей не мог бы «мир существовать».

Высшее предназначение «избранников» – чувствовать и воплощать мировую гармонию, являть в искусстве (в поэзии, в музыке) образ совершенства и увлекать им людей. Искусство остается искусством лишь в том случае, если оно отказывается от презренной пользы – наставлять, поучать, когда оно творится не ради корысти, а ради самого искусства. Тут Пушкин передал свое творческое самоощущение, известное нам по другим его произведениям. Однако, думая и поступая так, художник вовсе не презирает простых смертных, погруженных в житейскую позу, или избегает изображения картин «низкой жизни». Для художника «низкая» жизнь – часть всего бытия, и он принадлежит ей (Моцарт играет со своим сыном, слушает игру слепого скрипача). Избранность не возвышает художника над другими людьми, а отличает от них. Художник подчиняется своему избранию, которое обязывает его оставить «нужды низкой жизни», презреть ее «пользу», ее корысть, ее выгоды. В таком отношении к искусству Моцарт и Сальери сходны.

Расходятся композиторы в другом. Моцарт не ждет от своих занятий музыкой ни наград, ни славы, но они приходят сами. Сальери жаждет «презренной пользы» – славы, благодарности толпы. Он добивается их «в награду Любви горящей, самоотверженья, Трудов, усердия, молений…». Но как бы Сальери ни стремился стать «жрецом», в глубине души он ощущает себя все-таки не среди избранных, а среди «чад праха». Моцарта он воспринимает как «бога», как «херувима», посланца небес, который «занес нам песен райских». Чтобы добиться в искусстве музыки «степени высокой», Сальери, в отличие от Моцарта, отделил себя от живой жизни («Отверг я рано праздные забавы; Науки, чуждые музыки, были Постылы мне; упрямо и надменно От них отрекся я и предался одной музыке»). Отлучив и свою музыку от жизни, Сальери разрушил гармонию бытия. В его уме рухнул мировой порядок, подорвано убеждение в его высшей, божественной справедливости. Между музыкой и жизнью уже нет равновесия, нет гармонии. Если мироощущение Моцарта религиозно, то мироощущение Сальери демонично: правды нет нигде – ни на земле, ни на небе. Если для Моцарта жизнь и музыка – два созвучия бытия, обеспеченные соразмерностью счастья и горя, радости и грусти, веселья и печали, то Сальери к одному из этих созвучий глух.

С рокового осознания крушения идеи справедливости и благости божественного миропорядка в уме и в душе Сальери начинается трагедия. Чувствуя и остро переживая гармонию в музыке, Сальери потерял дар слышать гармонию бытия. Отсюда проистекает демонический бунт Сальери против миропорядка. Сальери словно бы отпал от мира. Он любит одиночество. Пушкин изображает его то мальчиком в церкви, то в «безмолвной келье», то наедине. Рисуя духовный облик Сальери, Пушкин вводит образы смерти («Звуки умертвив, Музыку я разъял, как труп»; «Я жег мой труд и холодно смотрел, Как мысль моя и звуки, мной рожденны, Пылая, с легким дымом исчезали»; «Как жажда смерти мучила меня..»). Даже занятия Сальери музыкой наполнены холодом, умерщвляющим чувствительность, бездушным ремеслом, доведенным до автоматизма («перстам Придал послушную, сухую беглость И верность уху»).

В отличие от Моцарта Сальери презирает «низкую жизнь» и жизнь вообще. «Мало жизнь люблю», – признается он. Обособив себя от жизни, Сальери принес себя в жертву искусству, сотворив кумира, которому стал поклоняться. Но самоотверженность Сальери превратила его в «аскета», лишила полноты живых ощущений. У Сальери нет того разнообразия настроений, какие испытывает Моцарт. В его переживаниях преобладает один тон – подчеркнуто суровая серьезность. Музыка становится для Сальери подвигом священнодействия. Он «жрец» не в переносном, а в прямом смысле. И, как «жрец», совершает таинство. Тем самым он возносится над людьми непосвященными. Дар музыканта не столько отличает Сальери от людей, сколько в противовес Моцарту возвышает над ними, позволяя композитору встать вне обычной жизни, вне общечеловеческой морали. Дурное исполнение скрипача, которое вызывает у Моцарта смех, но никак не презрение к человеку, Сальери воспринимает как оскорбление искусства и лично ему нанесенную обиду.

Поскольку отношение Сальери к искусству серьезное, жреческое, аскетическое, не терпящее легкости, веселости, непринужденности, а у Моцарта, напротив, беспечное, то Моцарт кажется Сальери загадкой природы, несправедливостью неба, воплощением «божественной ошибки». Гениальный дар дан Моцарту не в награду за труды, за отказ от «праздных забав», а просто так, ни за что, случайно. Пушкин передал Моцарту часть своей души и ощущение себя как художника. В своих произведениях он постоянно называл себя беспечным и праздным певцом. Моцарт для Пушкина – идеальный образ художника-творца, не имеющий аналогий с образами художников, созданными мировой литературой и в известной мере порывающий с типичными представлениями (например, гениального безумца и пр.). Моцарт у Пушкина – избранник, отмеченный судьбой, осененный свыше. Его праздность и беспечность подчеркивают и оттеняют избранность: он создает свои музыкальные шедевры как бы мимоходом, без видимого труда и напряжения. И вместе с тем эти черты – гениальность и беспечность – образуют логически необъяснимый контраст. Беспечность – не признак гениальности, а гениальность необязательно беспечна. Пушкин намеренно усилил противоречивость Моцарта-человека и Моцарта-композитора. Он придал этой противоречивости целостность и единство, исключив связь между гениальностью и трудом. Он лишь намекнул, что Моцарта «тревожат» музыкальные идеи.

Неутомимым и самоотверженным тружеником Пушкин вывел Сальери. Гениальность – не следствие труда и не награда за труд. Ни любовь к искусству, ни усердие не сообщают художнику гениальности, если он не наделен ею свыше. Различие между Моцартом и Сальери в том, что Моцарт «избран», а труженик Сальери нет. Сальери, однако, не может смириться не с гениальностью Моцарта, а с тем, что гений достался даром ничтожному, по его мнению, человеку, принадлежащему своим образом жизни скорее к презираемой им толпе, чем к «жрецам» искусства. Моцарт-человек с его легкостью, беспечностью, праздностью и вызывающе несерьезным отношением к искусству недостоин Моцарта-композитора («Ты, Моцарт, недостоин сам себя»). Его поведение унижает искусство, «служенье муз», оскорбляет талант и величие творческого подвига. Такого наглого вызова своим убеждениям Сальери никогда не встречал раньше – ни в Глюке, ни в Гайдне, ни в Пиччини. Он не завидовал им. Он и теперь завидует не гениальности Моцарта-композитора, а тому, что гениальность вселилась в человека, этой гениальности недостойного.

Так рождается в Сальери мысль о несправедливости миропорядка, сотворенного Богом («О небо! Где ж правота, когда священный дар, Когда бессмертный гений <…> озаряет голову безумца, гуляки праздного?..»). И Сальери не только от себя, но и от лица всех жрецов музыки, служителей искусства налагает на себя священный долг восстановить справедливость. Моцарт своим образом жизни демонстрирует связь земли и неба, где случайность гения непредсказуема и произвольна. Сальери хочет разорвать эту связь, отделить небо от земли, устранить их равновесное единство. По его мнению, земля предназначена для презренной толпы, а к небу устремлены лишь жрецы искусства. Моцарт, в глазах Сальери, – свидетельство того, что небо перестало отличаться от земли, и Сальери претендует на роль Бога, чтобы вновь восстановился миропорядок, нарушенный самим явлением Моцарта. Именно в этом Сальери видит свою избранность («Я избран, чтоб его остановить»).

Избранность Моцарта – искусство, гармония, «единое прекрасное». Избранность Сальери – убийство ради искусства. Так одинаковые в устах Моцарта и Сальери слова – «избранник», «жрец» – получают разное значение. Сальери, как выясняется в трагедии, избран для другого «ремесла». Чтобы оправдать убийство, Сальери отделяет Моцарта-человека от Моцарта-композитора, «гуляку праздного» от его вдохновенной музыки. Он ставит перед собой неразрешимую задачу – «очистить» гений Моцарта от беспечного баловня судьбы, спасти музыку, убив ее творца. Но так как Сальери понимает, что, отравив Моцарта, он убьет и его гений, то ему нужны веские доводы, подкрепленные высокими соображениями о служении музам. «Что пользы, Если Моцарт будет жив И новой высоты еще достигнет. Подымет ли он тем искусство?» – спрашивает Сальери и отвечает: «Нет…». Он жертвует Моцартом ради искусства.

Сальери в свое оправдание ссылается на легенду о Микеланджело Буонаротти, согласно которой «создатель Ватикана» якобы не просто убил живого человека, а распял его, дабы достовернее изобразить страдания и муки Христа. По мысли Сальери, Микеланджело совершил злодейство ради искусства, ради его совершенства, имея в виду его пользу. Но искусство не нуждается в жертвоприношениях. Оно требует от художника творческой самоотдачи, а не физического уничтожения. Сальери совершает худшую из логических ошибок, ставшую следствием его идолопоклонства. Он полагает, что искусство выше жизни человека. Убийство Моцарта обставляется им как ритуальное действо. Сальери настаивает на том, что гений и злодейство совместимы. Эта полная духовного яда мысль встречает решительное несогласие Моцарта. В сцене отравления в стакан Моцарта и у него на глазах Сальери бросает яд, но Моцарт не замечает жеста Сальери. Здесь видно, что Пушкину важна не достоверность ситуации, не правда факта, а духовная истина и психологическая правда. Реальный, вещественный яд символизирует «яд мысли». Моцарт, выпивая отравленное вино, принимает интеллектуальный вызов, убежденный в своей нравственной правоте. Психологическая правда тут в том, что Моцарт ценой своей гибели оспаривает кощунственную мысль Сальери и навечно утверждает дорогую для него истину. И Сальери все-таки приходится считаться с тем, что по его вине гибнет гений. Это сознание для Сальери трагично.

Замаскированное оправданиями отравление Моцарта получает точное и прямое название – злодейство. Причем это слово принадлежит Моцарту, но прозвучало как бы «оттуда», из потустороннего мира, потому что композитор был уже мертв. Это слово, в отличие от слова Сальери («Неправда»), которое трижды опровергнуто Пушкиным, не может быть подвергнуто сомнению.

Несовместимость гения и злодейства проявляется не только на уровне идей, но и на уровне психологических реакций героя и его антагониста. Психологическая несовместимость легкой, солнечной, жизнелюбивой натуры Моцарта и жесткой, тяжелой, источающей смерть натуры Сальери разрешается в жутких и трагически неразрешимых по своему смыслу парадоксальных ситуациях: яд, несущий гибель, оказывается «заветным даром любви» и переходит «в чашу дружбы». Моцарт причащается к отравленному вину со словами: «За твое здоровье, друг…». Доверчивый и дружелюбно настроенный Моцарт не знает, откуда веет на него дыханием смерти, но чувствует ее присутствие. Сначала смерть в образе «черного человека» приходит издалека, затем неотвязно преследует композитора и, наконец, подступает совсем близко («Мне кажется, он с нами сам-третей Сидит…»). Но внезапно, когда все доводы в пользу гибели Моцарта уже приведены, когда акт злодеяния совершен, Сальери повержен открывшейся ему истиной: он злодей. И эту правду нельзя отменить.

«Каменный гость». Замысел трагедии возник в 1826 г. Под названием «Дон-Жуан» трагедия значится в составленном Пушкиным списке.

В основу «Каменного гостя» положена испанская легенда о развратном Дон-Жуане, ставшая «вечным» сюжетом для последующих обработок. Из литературно-музыкальных источников наиболее важными для Пушкина были пьеса Мольера, шедшая в России под названием «Дон-Жуан, или Каменный гость», и опера Моцарта «Дон-Жуан». У своих предшественников Пушкин взял имена, сцену приглашения статуи, из либретто оперы «Дон-Жуан» – эпиграф. В остальном пьеса совершенно самостоятельна.

Пушкинский Дон Гуан – «импровизатор любовной песни», «вечный любовник», веселый авантюрист, всегда готовый пуститься на любовное приключение. Пушкин оттеняет характер Дон Гуана, вводя сцену у Лауры, когда герой беззаконно появляется в Мадриде, изгнанный за свои похождения. Этой сцены нет у предшественников Пушкина. Здесь Дон Гуан выходит победителем. Он не только завоевывает Лауру, но и закалывает ее нового избранника. Тут же выясняются особенности Дон Гуана.

Во-первых, любовь только тогда приносит герою наслаждение, когда она особенно остра. Это случается в минуты смертельной опасности. В такие минуты любовь (самое полное наслаждение жизнью) переживается с наибольшей силой. Без сопряжения и контраста со смертью любовь для Дон Гуана теряет свою полноту и глубину. И это опасно сближает героя с демоническим миром. Лаура прямо называет его «дьявол», Дона Анна знает по слухам и рассказам, что он «сущий демон». Дон Гуан, следовательно, связывает два мира – божественный и демонический, два состояния бытия – жизнь и смерть. Наслаждение любовью для него столь же светло, сколь и темно.

Во-вторых, любовные приключения Дон Гуана – мгновенные наслаждения, переживаемые как вечность. В любовном мире для него заключены жизнь и смерть, сиюминутное и вечное. Достигнув предельности ощущений и чувств, Дон Гуан устремляется к новой любовной авантюре, никогда не насыщаясь и легкомысленно ведя любовную игру на грани жизни и смерти. И пока жив, он не может вырваться из этого порочного круга. Любовная игра основана на смене различных масок и на употреблении устойчивых словесных формул любовного языка, не предполагающих веры в реальность речей. Но речи должны быть произнесены с максимальной искренностью и выразительностью. Так возникают яркий, метафорический, образный язык и театральная отработанность убеждающих поз и эффектных жестов. Обольщая Дону Анну на могиле мужа, Дон Гуан просит о смерти, завидуя мертвому счастливцу, чей «хладный мрамор Согрет ее дыханием небесным И окроплен любви ее слезами…», и желая уподобиться Командору («Чтоб камня моего могли коснуться Вы легкою ногой или одеждой, Когда сюда, на этот гордый гроб Пойдете кудри наклонять и плакать»).

Условность языковых образов, с которыми Дон Гуан обращается к Доне Анне, многократно, конечно, им использована в предыдущих любовных ситуациях, но не мешает Дон Гуану заявить, что никого из предшественниц Доны Анны он не любил. Однако, как опытный обольститель, он чувствует тот момент, когда его слова достигают сердца Доны Анны, и тут же переходит с условно-поэтического языка на цинично-прозаический: «Идет к развязке дело!»

Женщины, и Дона Анна не исключение из их числа, уступают натиску Дон Гуана, поддаются его красноречию. Образ Доны Анны, с одной стороны, условен: в ней проступает слабая женщина, бедная вдова, хранящая верность покойному мужу, и испанка, готовая откликнуться на слова Дон Гуана и отважиться на очередное любовное приключение. Пушкин прерывает любовный сюжет. Судьба Доны Анны после гибели Дон Гуана остается неизвестной. С другой стороны, с Доной Анной связана лирическая тема ангельской, небесной души, о которой можно только догадываться.

С той же шутливостью, с какой Дон Гуан побеждает женщин, обращается он и к статуе Командора, приглашая ее на свое любовное свидание с его вдовой. Эта шутка опять-таки в духе Дон Гуана: ему нужно острее оттенить любовное наслаждение присутствием мертвого и вызвать ревность покойника к живому счастливцу, как недавно сам Дон Гуан ревновал к мертвому Альвару. Однако веселый эротизм и легкое отношение к жизни, выраженное в метафорах условно-поэтического языка, неожиданно меняют свой смысл. От Дон Гуана потребовано реально обеспечить содержание метафор и поэтических условностей. Метафоры перестают быть метафорами, условности – условностями, шутка – шуткой. За готовность к смерти во имя любви надо платить сполна. Статуя демонически оживает, означая уже не метафору смерти, а саму Смерть. За миг свидания, в котором проживалась вечность, надо рассчитаться жизнью, вечным холодом, окаменеть и уже не в шутку познать «счастье» Командора, оказаться в его роли.

К чести Дон Гуана, он сохраняет достоинство и гибнет с именем Доны Анны на устах, впервые, может быть, в мгновение смерти поняв высокий и серьезный смысл жизни и любви.

«Пир во время чумы» – перевод одной сцены из драматической поэмы английского драматурга Джона Вильсона «Чумный город», в которой описывалась лондонская чума 1665 г. В перевод включены песни Мери и Председателя, которых не было в источнике. Пушкин сохранил раздор Мери и Луизы, но опустил ссору Молодого человека и Вальсингама.

Все пирующие в трагедии поставлены перед лицом смерти. Действующие лица не могут избежать гибели, грозящей им в любую минуту. Они уже потеряли многих близких и недавно жертвой из их круга стал Джаксон. Исключительность ситуации напрягает разум и чувства персонажей до предела, но напряженность выражается не в действии (персонажи не властны над чумой, несущей смерть). Она заключена в мотивах поведения, которые заострены. Души участников пира должны излиться, а персонажи – объяснить смысл своего поведения. Отсюда возникает лиризм последней «маленькой трагедии», особенно выразительно звучащей в контрастных по настроению и содержанию песне Мери и гимну Председателя. Мери поет о самоотверженной любви, превозмогающей смерть, Председатель посвящает свой гимн гордому роковому противостоянию смертоносной стихии. Чтобы забыться и не сойти с ума от творящегося вокруг ужаса, персонажи бросают вызов неизбежной гибели и погружаются в безумный и веселый пир. Они знают о своей обреченности, и их веселье – веселье обреченных. Всем им послано испытание на человечность.

Привычные ценности перед лицом смерти исчезают, и пирующие разочаровываются в вере. Молодой человек требует вакхического веселья. Луиза не выдерживает испытания и выглядит подавленной. Мери поет тоскливую песню о том, что мир изменился, жизнь ушла, кругом царят могильный холод и страх. Она прославляет любовь как силу, удерживающую в границах разума и не дающую человеку позорно пасть перед ужасом смертной разлуки. Вальсингам после сцены с телегой, нагруженной мертвыми телами и управляемой чернокожим (черным человеком – символом адской тьмы, смерти), торжественно славит отчаяние и Чуму. В гимне Вальсингама отчетливо звучат богоборческие мотивы. Он вдохновлен не Царствием Божиим, а Царствием Чумы. Гимн Председателя – гимн безумию («Утопим весело умы»), всему, что угрожает человеку гибелью. В нем звучат ноты наслаждения враждебным человеку и человечеству стихиями. Вступая с ними в спор, он поет об «упоении в бою» и испытывает в противоборстве мрачное наслаждение – залог бессмертия для «сердца смертного».

Противостояние угрожающим человеку внешним силам возвышает его и действительно становится залогом бессмертия, как скажет об этом Пушкин в лирике рубежа 1830-х гг. («самостоянье человека – залог величия его»; «Сохранно ль к судьбе презренье? Понесу ль навстречу ей Непреклонность и терпенье Гордой юности моей?..»). «Презренье», «непреклонность», «терпенье» становятся качествами, которые придают личности такую же мощь, с какой атакует злобный рок. Однако позиция Вальсингама не лишена двусмысленности, иронии: торжественная слава Чуме наполнена презрением к ней, но гимн Председателя – это и гимн смерти, и презрение к жизни. Он порожден не только мужеством и бесстрашием, но и «отчаяньем», «сознаньем беззаконья».

Вся картина мира в этом последнем случае предстает искаженной и разрушенной: противоестественно славить то, что несет смерть, а не жизнь. Следовательно, гимн Председателя – плод не только его светлого, но уже и пораженного «болезнью» сознания.

Чтобы восстановить истинную картину, Пушкину необходим антагонист – Священник. Он не избавляет от смерти, от чумы и от ужаса, но говорит о кощунстве, творимом пирующими: «Когда бы стариков и жен моленья Не освятили общей, смертной ямы, – Подумать мог бы я, что нынче бесы Погибший дух безбожника терзают И в тьму кромешную тащат со смехом». Призывая Вальсингама следовать за собой, Священник возвращает смысл, утраченный пирующими, и стройность картине мироздания. Он пробуждает память Вальсингама. И хотя Председатель остается глух к напоминанию о смерти матери, но уже имя Матильды («Матильды чистый дух тебя зовет!») вызывает смятение в его душе. Священник, возвращая память и обращая ее вновь к мукам и страданиям, восстанавливает связь между прошлым, настоящим и будущим. И в этом состоит истинное мужество человека в его распре с неумолимым роком. Время становится бесконечным, а человек, ощущающий его бесконечность, чувствует бессмертие. Слова Священника производят переворот в душе Вальсингама. Священник для Председателя уже не навязчивый «старик», а «отец мой» – Священник называет Вальсингама «сын мой» и благословляет его: «Спаси тебя Господь!». Более того, Священник неожиданно просит Председателя простить его: «Прости, мой сын». Стало быть, Священник понимает меру страданий Вальсингама. Теперь между персонажами-антагонистами, идейными противниками устанавливается душевный контакт. Так возникает взаимопонимание. «Когда старик говорит Вальсингаму «прости», он тем самым раскаивается в том, что смел… так свысока, так жестоко осуждать и наставлять человека, о страданиях которого не подозревала его замкнувшаяся в уверенности собственной правоты душа»[178]. Но и Вальсингам, «принимая истину Священника, но при этом оставшись с пирующими, <… > молчаливым раздумьем <… > приобщен к духовному знанию, столь значительному и полному, что всякое человеческое слово бессильно перед его огромностью»[179]. Финал трагедии означает духовное обновление героев, совершившееся вследствие возвращения к прежним культурно-религиозным формулам: пастырь и паства перестали отвергать друг друга, между ними прекратилась идейная вражда. Разумная и религиозно осмысленная картина вошла в сознание Председателя и овладела его душой. Отныне Председатель выделен из среды пирующих и изображен погруженным «в глубокую задумчивость». Он уже не принимает участия в пире, но еще и не следует за Священником. Пушкин завершает «Пир во время чумы» на кульминационной сцене, когда человек погружен в состояние потрясенной задумчивости, означающее происходящую в нем борьбу добра и зла. И хотя выздоровление души еще не свершилось, слова Священника и ремарки Пушкина говорят о появившейся надежде на душевное и духовное излечение Вальсингама.

Из других драматических сочинений 1830-х годов существенны замыслы драмы «Русалка» и «Сцен из рыцарских времен». Обе пьесы не закончены. В «Русалке» пересеклись фольклорно-русалочий мотив и мотив вины и воздаяния.

Трагедийность народно-лирической драмы связана со всеми образами – русалки, ее дочери, Князя и Мельника. Мельник, из корысти предавший свою дочь, сошел после ее смерти с ума и вообразил себя вороном. Князь тоже наказал себя жестоко: он погружен в неотступную думу о своей вине, обречен на безысходное одиночество и в его душе не заживает любовная рана. Драма завершается напряженной сценой, напоминающей Князю о его нравственном преступлении: он видит перед собой «прекрасное дитя» – дочь-русалочку.

В «Сценах из рыцарских времен» Пушкина привлекла переломная эпоха – переход от феодализма к новому, буржуазному укладу. Рыцарство сменяется мещанством. Меняются и нравственные ценности в сознании европейского человека, причем их ломка происходит болезненно. Аристократические понятия чести вступают в противоречие с ценностями меркантильного, торгашеского века. Согласно замыслу, зафиксированному в черновике, рыцари должны потерпеть поражение от восставших вассалов, которых возглавляет Франц. Эта победа означает конец феодальной эпохи, грядущее торжество «третьего сословия» и наступление эпохи Просвещения. Но исторический итог оценивается далеко не однозначно: Пушкин видит как положительные, так и отрицательные стороны смены эпох. Приобретения не обошлись без потерь. Два образа появляются в финале: Фауст, символизирующий разум, знания, науку и технические достижения, угнездился «на хвосте дьявола», чёрта в образе Мефистофеля; Фауст, новый апологет эпохи Просвещения, – обладатель печатного станка, который обслуживает буржуазный уклад с его цинизмом и продажностью.

Прозаические произведения

1830-е годы – расцвет пушкинской прозы. Из прозаических произведений в это время были написаны: «Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А.П.»[180], «Дубровский», «Пиковая дама», «Капитанская дочка», «Египетские ночи», «Кирджали». В планах Пушкина было много и других значительных замыслов.

«Повести Белкина» (1830) – первые законченные прозаические произведения Пушкина, состоящие из пяти повестей: «Выстрел», «Метель», «Гробовщик», «Станционный смотритель», «Барышня-крестьянка». Их предваряет предисловие «От издателя», внутренне связанное с «Историей села Горюхино» [181].

В предисловии «От издателя» Пушкин взял на себя роль публикатора и издателя «Повестей Белкина», подписавшись своими инициалами «А.П.». Авторство же повестей приписал провинциальному помещику Ивану Петровичу Белкину. И.П. Белкин, в свою очередь, переложил на бумагу истории, которые ему рассказали другие лица. Издатель А.П. сообщил в примечании: «В самом деле, в рукописи г. Белкина над каждой повестью рукою автора надписано: слышано мною от такой-то особы (чин или звание и заглавные буквы имени и фамилии). Выписываем для любопытных изыскателей: «Смотритель» рассказан был ему титулярным советником А.Г.Н., «Выстрел» – подполковником И.Л.П., «Гробовщик» – приказчиком Б.В., «Метель» и «Барышня» – девицею К.И.Т.». Тем самым Пушкин создает иллюзию фактического существования рукописи И.П. Белкина с его пометами, приписывает ему авторство и как бы документально подтверждает, что повести – не плод выдумки самого Белкина, а на самом деле произошедшие истории, о которых поведали повествователю реально существовавшие и знакомые ему люди. Обозначив связь между рассказчиками и содержанием повестей (девица К.И.Т. рассказала две любовные истории, подполковник И.Л.П. – повесть из военной жизни, приказчик Б.В. – из быта ремесленников, титулярный советник А.Г.Н. – историю о чиновнике, смотрителе почтовой станции), Пушкин мотивировал характер повествования и самый его стиль. Он как бы заранее устранил себя из повествования, передав авторские функции людям из провинции, рассказывающим о разных сторонах провинциальной жизни. Одновременно рассказы объединены фигурой Белкина, который был военным, потом вышел в отставку и поселился в своей деревеньке, бывал по делам в городе и останавливался на почтовых станциях. И.П. Белкин, таким образом, объединяет всех рассказчиков и перелагает их истории. Такое переложение объясняет, почему индивидуальная манера, позволяющая отличить рассказы, например девицы К.И.Т., от рассказа подполковника И.Л.П., не проступает. Авторство Белкина мотивировано в предисловии тем, что вышедший в отставку помещик, на досуге или от скуки пробующий перо, в меру впечатлительный, действительно мог слышать о происшествиях, запомнить их и записать. Тип Белкина как бы выдвинут самой жизнью. Пушкин выдумал Белкина, чтобы дать ему слово. Здесь найден тот синтез литературы и действительности, который в период творческой зрелости Пушкина стал одним из писательских устремлений.

Психологически достоверно и то, что Белкина привлекают острые сюжеты, истории и случаи, анекдоты, как сказали бы в старину. Все рассказы принадлежат людям одного уровня миропонимания. Белкин как рассказчик им духовно близок. Пушкину было очень важно, чтобы рассказ велся не автором, не с позиций высокого критического сознания, а с точки зрения обыкновенного человека, происшествиями изумленного, но не отдающего себя ясного отчета в их смысле. Поэтому для Белкина все рассказы, с одной стороны, выходят за пределы его обычных интересов, ощущаются необыкновенными, с другой – оттеняют духовную неподвижность его существования.

События, о которых повествует Белкин, в его глазах выглядят истинно «романтическими»: в них есть все – дуэли, неожиданные случайности, счастливая любовь, смерть, тайные страсти, приключения с переодеваниями и фантастические видения. Белкина привлекает яркая, неоднообразная жизнь, резко выделяющаяся из повседневности, в которую он погружен. В судьбах героев произошли незаурядные события, сам же Белкин не испытал ничего подобного, но в нем жило стремление к романтике.

Доверяя роль основного рассказчика Белкину, Пушкин, однако, не устраняется из повествования. То, что кажется Белкину необыкновенным, Пушкин сводит к самой обыкновенной прозе жизни. И наоборот: самые ординарные сюжеты оказываются полными поэзии и таят непредвиденные повороты в судьбах героев. Тем самым узкие границы белкинского взгляда неизмеримо расширяются. Так, например, бедность воображения Белкина приобретает особое смысловое наполнение. Иван Петрович и в фантазии не вырывается из пределов ближайших деревень – Горюхино, Ненарадово, около них расположенных городков. Но для Пушкина в подобном недостатке заключено и достоинство: куда ни кинь глаз, в губерниях, уездах, деревнях – всюду жизнь протекает одинаково. Исключительные случаи, рассказанные Белкиным, становятся типичными благодаря вмешательству Пушкина.

Вследствие того, что в повестях обнаруживается присутствие Белкина и Пушкина, отчетливо проступает их своеобразие. Повести можно считать «белкинским циклом», потому что читать повести, не учитывая фигуры Белкина, невозможно. Это позволило В.И. Тюпе вслед за М.М. Бахтиным выдвинуть идею двойного авторства и двухголосого слова. На двойное авторство обращено внимание Пушкина, поскольку полное заглавие произведения – «Повести покойного Ивана Петровича Белкина, изданные А.П.»[182]. Но при этом нужно иметь в виду, что понятие «двойного авторства» метафорично, поскольку автор все-таки один.

По мнениям В.Б. Шкловского[183] и С.Г. Бочарова[184], «голоса» Белкина в повестях нет. Им возразил В.И. Тюпа, приведя в пример слова повествователя из «Выстрела» и сравнив их с письмом ненарадовского помещика (начало второй главы повести «Выстрел» и письмо ненарадовского помещика). Исследователи, которые держатся этой точки зрения, полагают, что голос Белкина легко распознается, и читатель может составить о событиях повести два представления – одно, о котором рассказал простодушный повествователь, и другое, о котором умолчал автор[185]. Между тем неизвестно, являются ли приведенные В.И. Тюпой слова принадлежащими Белкину или скрытому рассказчику – подполковнику И.Л.П. Что же касается ненарадовского помещика, то он теми же словами излагает историю Белкина. Таким образом, уже три лица (Белкин, подполковник И.Л.П. и ненарадовский помещик) говорят одно и то же одними и теми же словами. В.И. Тюпа правильно пишет, что подполковник И.Л.П. не отличим от Белкина, но так же не отличим от них и ненарадовский помещик. Биографии Белкина и подполковника И.Л.П. как две капли воды похожи друг на друга. Точно так же похожи их образ мыслей, их речи, их «голоса». Но в таком случае нельзя говорить о присутствии в повестях индивидуального «голоса» Белкина.

По-видимому, Пушкину не нужны были индивидуальные «голоса» Белкина и рассказчиков. Белкин говорит за всю провинцию. Его голос – голос всей провинции без каких-либо индивидуальных различий. В речи Белкина типизирована, точнее, обобщена речь провинции. Белкин нужен Пушкину как неиндивидуализированная стилевая маска. С помощью Белкина Пушкин решал стилизаторские задачи. Из всего этого следует, что в «Повестях Белкина» автор присутствует как стилизатор, прикрывшийся фигурой Белкина, но индивидуального слова ему не давший, и как редко появляющийся повествователь, имеющий индивидуальный голос.

Если роль Белкина сводится к тому, чтобы романтизировать сюжеты и передать типичный образ провинции, то функция автора состоит в том, чтобы выявить реальное содержание и действительный смысл событий. Классический пример – повествование, стилизованное «под Белкина», которое поправляется, корректируется Пушкиным: «Марья Гавриловна была воспитана на французских романах и, следственно, была влюблена. Предмет, избранный ею, был бедный армейский прапорщик, находившийся в отпуску в своей деревне. Само по себе разумеется, что молодой человек пылал равною страстию и что родители его любезной, заметя их взаимную склонность, запретили дочери о нем и думать, а его принималихуже, нежели отставного заседателя»[186]. Стало быть, нерв повествования образуют два противоречащих друг другу стилистических слоя: восходящий к сентиментализму, нравоописанию, романтизму и опровергающий, пародирующий слой, снимающий сентиментально-романтический налет и восстанавливающий реальную картину.

«Повести Белкина» выросли на скрещении двух взглядов одного писателя (или двух взглядов вымышленного и истинного повествователей).

Пушкин настойчиво приписывал повести Белкину и хотел, чтобы читатели узнали о его собственном авторстве. Повести построены на совмещении двух разных воззрений. Одно принадлежит человеку невысокого духовного развития, другое – национальному поэту, поднявшемуся до вершин мировой культуры. Белкин, например, подробно рассказывает об Иване Петровиче Берестове и о его соседе, Григории Ивановиче Муромском. Из описания исключены какие-либо личные эмоции повествователя: «В будни ходил он в плисовой куртке, по праздникам надевал сертук из сукна домашней работы, сам записывал расход и ничего не читал, кроме «Сенатских ведомостей». Вообще его любили, хотя и почитали гордым. Не ладил с ним один Григорий Иванович Муромский, ближайший его сосед». Тут повествование касается ссоры двух помещиков и в него вмешивается Пушкин: «Англоман выносил критику столь же нетерпеливо, как и наши журналисты. Он бесился и прозвал своего зоила медведем и провинциалом». Белкин к журналистам никакого касательства не имел. Вероятно, он не употреблял и таких слов, как «англоман» и «зоил». Благодаря Пушкину ссора двух соседей вписывается в широкий круг жизненных явлений (ироническое переосмысление шекспировской трагедии «Ромео и Джульетта», современная Пушкину печать и т. д.). Тем самым, творя биографию Белкина, Пушкин явно отделял себя от него.

Повести должны были убеждать в правдивости изображения русской жизни документальностью, ссылками на свидетелей и очевидцев, а главное – самим повествованием.

Белкин – характерное лицо российского быта. Кругозор Ивана Петровича ограничен ближайшим околотком. По натуре он человек честный и кроткий, но, подобно большинству, нелюдим, ибо, как выразился рассказчик в «Выстреле», «уединение было сноснее». Как и всякий деревенский старожил, Белкин рассеивает скуку, слушая рассказы о происшествиях, которые вносят что-то поэтическое в его однообразно-прозаическое существование.

Повествовательная манера Белкина, стилизованная Пушкиным, близка пушкинским принципам своим вниманием к живой действительности и простотой рассказа. Пушкин не без лукавства лишил Белкина фантазии и приписал ему бедность воображения. Те же самые «недостатки» критика ставила в вину самому Пушкину.

Вместе с тем Пушкин иронически поправлял Белкина, выводил повествование из обычного литературного русла и соблюдал точность в описании нравов. На всем пространстве повестей не исчезла «игра» различными стилями. Это придало особую художественную полифонию пушкинскому произведению. Она отразила тот богатый, подвижный и противоречивый жизненный мир, в котором пребывали персонажи и который вливался в них. Герои повестей и сами постоянно играли, пробовали себя в разных ролях и в разных, порой рискованных, ситуациях. В этом естественном свойстве ощутимы, несмотря на социальные, имущественные и иные преграды, и неувядающая мощь радостного и полнокровного бытия, и светлая, солнечная натура самого Пушкина, для которого игра – неотъемлемая сторона жизни, ибо в ней выражается индивидуальное своеобразие личности и через нее пролегает путь к правде характера.

Лукаво отказываясь от авторства[187], Пушкин создал многоступенчатую стилевую структуру. То или иное происшествие освещалось с разных сторон. Повествователь, например, в «Выстреле» рассказывал о своем восприятии Сильвио и в молодости, и в зрелые годы. О герое известно с его слов, со слов его антагониста и со слов наблюдателя-повествователя. В целом авторское присутствие от повести к повести возрастает. Если оно едва ощущается в «Выстреле», то в «Барышне-крестьянке» становится очевидным. Белкину ирония не свойственна, тогда как Пушкин пользуется ею весьма широко. Именно Пушкину принадлежат отсылки к традиционным сюжетам и сюжетным ходам, к сравнениям персонажей с другими литературными героями, пародирование и переосмысление традиционных книжных схем. В основе перелицовки старых сюжетов лежит игровое жизненное и литературное поведение Пушкина, берущего часто готовые планы, готовые характеры и вышивающего «по старой канве… новые узоры». Круг литературных произведений, так или иначе втянутых в «Повести Белкина», огромен. Тут и лубочные картинки, и трагедии Шекспира, и романы Вальтера Скотта, и романтические повести Бестужева-Марлинского, и французская комедия классицизма, и сентиментальная повесть Карамзина «Бедная Лиза», и фантастическая повесть А. Погорельского, и нравоописательные повести забытых или полузабытых авторов, например «Отеческое наказание (истинное происшествие)» В. И. Панаева, и многие другие произведения.

Итак, Белкин – собиратель и перелагатель устаревших сюжетов. Фундаментом для «Повестей Белкина» послужили «литературные образцы, уже давно сошедшие со сцены и для читателя 1830-х годов безнадежно устаревшие. Встречающееся иногда в литературе мнение, что Пушкин стремился вскрыть надуманность их сюжетных ситуаций и наивность их характеров, – уже по одному этому следует опровергнуть. Не было никакой надобности в 1830 г. полемизировать с литературой, уже не существовавшей для образованного читателя и знакомой лишь провинциальному помещику, почитывающему от скуки журналы и книги прошедшего столетия»[188]. Но именно в таких произведениях заключаются истоки белкинских сюжетов и белкинского повествования. Белкин «настойчиво стремится «подвести» своих героев под определенные амплуа, … под известные ему книжные стереотипы»[189], но постоянно «поправляется» Пушкиным. Благодаря этому повести получают «двоякое эстетическое завершение: Белкин пытается придать пересказанным анекдотам назидательность, однозначную серьезность и даже приподнятость (без которых литература в его глазах лишается оправдания), а подлинный автор стирает «указующий перст» своего «предшественника» лукавым юмором»[190].

В этом заключается художественно-повествовательная концепция цикла. Из-под маски Белкина выглядывает лик автора: «Создается впечатление пародийной противопоставленности повестей Белкина укоренившимся нормам и формам литературного воспроизведения. <…> …композиция каждой повести пронизана литературными намеками, благодаря которым в структуре повествования непрерывно происходит транспозиция быта в литературу и обратно, пародическое разрушение литературных образов отражениями реальной действительности. Это раздвоение художественной действительности, тесно связанное с эпиграфами, то есть с образом издателя, наносит контрастные штрихи на образ Белкина, с которого спадает маска полуинтеллигентного помещика, а вместо нее является остроумный и иронический лик писателя, разрушающего старые литературные формы сентиментально-романтических стилей и вышивающего по старой литературной канве новые яркие реалистические узоры»[191].

Таким образом, пушкинский цикл пронизан иронией и пародией. Через пародирование и ироническую трактовку сентиментально-романтических и нравоучительных сюжетов Пушкин двигался в сторону реалистического искусства[192].

При этом, как писал Е.М. Мелетинский, у Пушкина разыгрываемые героями «ситуации», «сюжеты» и «характеры» воспринимаются сквозь литературные клише другими действующими лицами и персонажами-повествователями. Эта «литература в быту» составляет важнейшую предпосылку реализма[193].

Вместе с тем Е.М. Мелетинский замечает: «В новеллах Пушкина изображается, как правило, одно неслыханное событие, и развязка является результатом резких, специфически новеллистических поворотов, ряд которых как раз производится в нарушение ожидаемых традиционных схем. Событие это освещается с разных сторон и точек зрения «повествователями-персонажами». При этом центральный эпизод довольно резко противопоставлен начальному и конечному. В этом смысле для «Повестей Белкина» характерна трехчастная композиция, тонко отмеченная Ван дер Энгом. <…> …характер развертывается и раскрывается строго в рамках основного действия, не выходя за эти рамки, что опять-таки способствует сохранению специфики жанра. Судьбе и игре случая отведено требуемое новеллой определенное место»[194].

В связи с объединением повестей в один цикл здесь так же, как и в случае с «маленькими трагедиями», возникает вопрос о жанровом образовании цикла. Исследователи склоняются к тому, что цикл «Повестей Белкина» близок роману и считают его художественным целым «романизированного типа», хотя некоторые идут дальше, объявляя его «эскизом романа» или даже «романом»[195]. Е.М. Мелетинский считает, что обыгрываемые Пушкиным штампы относятся к большей мере к традиции повести и романа, нежели к специфически новеллистической традиции. «Но само их использование Пушкиным, пусть с иронией, – добавляет ученый, – характерно для новеллы, тяготеющей к концентрации различных повествовательных приемов…». Как целое, цикл представляет собой близкое к роману жанровое образование, а отдельные повести являются типичными новеллами, причем «преодоление сентиментально-романтических штампов сопровождается у Пушкина укреплением специфики новеллы»[196].

Если цикл есть единое целое, то в его основе должна лежать одна художественная идея, а размещение повестей внутри цикла должно сообщать каждой повести и всему циклу дополнительные содержательные смыслы по сравнению с тем, какой смысл несут отдельные, изолированно взятые повести. В.И. Тюпа полагает, что объединяющая художественная идея «Повестей Белкина» – лубочная история блудного сына: «последовательность составляющих цикл повестей соответствует все той же четырехфазной (т. е. – искушение, блуждание, раскаяние и возвращение – В.К.) модели, явленной немецкими «картинками»». В этой структуре «Выстрел» соответствует фазе обособления (герой, как и рассказчик, склонны к уединению); «мотивы искушения, блуждания, ложного и не ложного партнерства (в любовных и дружеских отношениях) организуют сюжет «Метели»»; «Гробовщик» реализует «модуль фабульности», занимая центральное место в цикле и выполняя функцию интермедии перед «Станционным смотрителем» «с его кладбищенским финалом на уничтоженной станции»; «Барышня-крестьянка» принимает на себя функцию заключительной фабульной фазы[197]. Однако прямого переноса сюжета лубочных картинок в композицию «Повестей Белкина», конечно, нет. Поэтому идея В.И. Тюпы выглядит искусственной. Пока не удалось выявить содержательный смысл размещения повестей и зависимость каждой повести от всего цикла.

Значительно удачнее исследовался жанр повестей. Н.Я. Берковский настаивал на новеллистическом их характере: «Индивидуальная инициатива и ее победы – привычное содержание новеллы. «Повести Белкина» – пять своеобразнейших новелл. Никогда ни до, ни после Пушкина в России не писались новеллы столь формально точные, столь верные правилам поэтики этого жанра». В то же время пушкинские повести по внутреннему смыслу «противоположны тому, что на Западе в классическое время являлось классической новеллой»[198]. Различие между западной и русской, пушкинской, новеллой Н.Я. Берковский видит в том, что в последней возобладала народно-эпическая тенденция, тогда как эпическая тенденция и европейская новелла мало согласуемы друг с другом[199].

Жанровое ядро новелл составляют, как показал В.И. Тюпа, сказание (предание, легенда), притча и анекдот [200].

Сказание «моделирует ролевую картину мира. Это непреложный и неоспоримый миропорядок, где всякому, чья жизнь достойна сказания, отведена определенная роль: судьба (или долг)». Слово в сказании – ролевое и обезличенное. Повествователь («говорящий»), как и персонажи, только передает чужой текст. Повествователь и персонажи – исполнители текста, а не творцы, они говорят не от себя, не от своего лица, а от некоего общего целого, выражая общенародное, хоровое, знание, «хвалу» или «хулу». Сказание – «домонологично»[201].

Картина мира, моделируемая притчей, наоборот, подразумевает «ответственность свободного выбора…». В этом случае картина мира предстает ценностно (хорошо – плохо, нравственно – безнравственно) поляризованной, императивной, поскольку персонаж несет с собой и утверждает некий общий нравственный закон, который и составляет глубинное знание и морализаторскую «премудрость» притчевого назидания. Притча повествует не о необыкновенных событиях и не о частной жизни, а о том, что повседневно и постоянно случается, о событиях закономерных. Действующие лица в притче – не объекты эстетического наблюдения, а субъекты «этического выбора». Говорящий в притче должен быть убежден, и именно убеждение рождает учительный тон. В притче слово монологично, авторитарно и императивно.

Анекдот противостоит как событийности сказания, так и притче. Анекдот в исконном значении курьезен, сообщая далеко не обязательно смешное, но непременно нечто любопытное, занимательное, неожиданное, уникальное, невероятное. Анекдот не признает никакого миропорядка, поэтому анекдот отвергает всякую упорядоченность жизни, не считая ритуальность нормой. Жизнь предстает в анекдоте игрой случая, стечением обстоятельств или сталкивающихся разных убеждений людей. Анекдот – принадлежность частного авантюрного поведения в авантюрной картине мира. Анекдот не претендует на достоверное знание и представляет собой мнение, которое может быть принято или не принято. Принятие или непринятие мнения зависит от мастерства рассказчика. Слово в анекдоте ситуативно, обусловлено ситуацией и диалогизировано, поскольку направлено к слушателю, оно инициативно и личностно окрашено[202].

Сказание, притча и анекдот – три важных структурных составляющих пушкинских новелл, которые в разных комбинациях варьируются в «Повестях Белкина». От характера смешения этих жанров в каждой новелле зависит ее своеобразие.

«Выстрел». Повесть – пример классической композиционной стройности (в первой части повествователь рассказывает о Сильвио и о случае, произошедшем в дни его молодости, затем Сильвио – о своем поединке с графом Б; во второй части повествователь рассказывает о графе Б, а потом граф Б – о Сильвио; в заключение от лица повествователя передается «молва» («сказывают») о судьбе Сильвио). Герой повести и персонажи освещаются с разных сторон. Они увидены глазами друг друга и посторонних им лиц. Сочинитель видит в Сильвио загадочное романтическое и демоническое лицо. Он описывает его, сгущая романтические краски. Точка зрения Пушкина выявляется через пародийное использование романтической стилистики и путем дискредитации поступков Сильвио.

Для понимания повести существенно, что повествователь, уже взрослый человек, переносится в свою молодость и предстает сначала романтически настроенным молодым офицером. В зрелых летах, выйдя в отставку, поселившись в бедной деревеньке, он несколько иначе смотрит на бесшабашную удаль, озорное молодечество и буйные дни офицерской молодежи (графа он называет «повесой», тогда как по прежним понятиям эта характеристика была бы к нему неприложима). Однако, рассказывая, он по-прежнему пользуется книжно-романтическим стилем. Значительно большие перемены произошли в графе: в молодости он был беспечен, не дорожил жизнью, а в зрелом возрасте узнал подлинные жизненные ценности – любовь, семейное счастье, ответственность за близкое ему существо. Лишь Сильвио остался верным себе от начала до конца повествования. Он по природе мститель, скрывающийся под маской романтической таинственной личности.

Содержание жизни Сильвио – месть особого рода. Убийство не входит в его планы: Сильвио мечтает «убить» в мнимом обидчике человеческое достоинство и честь, насладиться страхом смерти на лице графа Б и с этой целью пользуется минутной слабостью противника, заставляя его произвести повторный (незаконный) выстрел. Однако его впечатление о запятнанной совести графа ошибочно: хотя граф нарушил правила поединка и чести, он морально оправдан, потому что, беспокоясь не за себя, а за дорогого ему человека («Я считал секунды… я думал о ней…»), стремился ускорить выстрел. Граф поднимается над обычными представлениями среды.

После того как Сильвио внушил себе, будто отомстил сполна, его жизнь лишается смысла и ему не остается ничего, кроме поисков смерти. Попытки героизировать романтическую личность, «романтического мстителя» оказались несостоятельными. Ради выстрела, ради ничтожной цели унижения другого человека и мнимого самоутверждения Сильвио губит и свою жизнь, напрасно издерживая ее в угоду мелочной страсти.

Если Белкин изображает Сильвио романтиком, то Пушкин решительно отказывает мстителю в таком звании: Сильвио вовсе не романтик, а вполне прозаический мститель-неудачник, который только притворяется романтиком, воспроизводя романтическое поведение. С этой точки зрения Сильвио – читатель романтической литературы, который «буквально воплощает литературу в свою жизнь вплоть до горького финала»[203]. Действительно, гибель Сильвио явно соотнесена с романтической и героизированной гибелью в Греции Байрона, но только затем, чтобы дискредитировать мнимую героическую смерть Сильвио (в этом проявился взгляд Пушкина).

Повесть заканчивается следующими словами: «Сказывают, что Сильвио, во время возмущения Александра Ипсиланти, предводительствовал отрядом этеристов и был убит в сражении под Скулянами». Однако повествователь признается, что он не имел никаких известий о гибели Сильвио. Кроме того, в повести «Кирджали» Пушкин писал, что в сражении под Скулянами против турок выступили «700 человек арнаутов, албанцев, греков, булгар и всякого сброду…». Сильвио, видимо, был зарезан, так как в этом сражении не было произведено ни единого выстрела. Гибель Сильвио намеренно лишена Пушкиным героического ореола, и романтический литературный герой осмыслен заурядным мстителем-неудачником с низкой и злобной душой[204].

Белкин-повествователь стремился героизировать Сильвио, Пушкин-автор настаивал на чисто литературном, книжно-романическом характере персонажа. Иначе говоря, героика и романтика относились не к характеру Сильвио, а к повествовательным усилиям Белкина.

Сильное романтическое начало и столь же сильное желание его преодолеть наложили отпечаток на всю повесть: социальный статус Сильвио заменен демоническим престижем и показной щедростью, а беззаботность и превосходство природного счастливчика графа возвышаются над его социальным происхождением. Лишь впоследствии, в центральном эпизоде, приоткрываются социальная ущемленность Сильвио и социальное превосходство графа. Но ни Сильвио, ни граф в повествовании Белкина не снимают романтических масок и не отказываются от романтических клише, так же, как отказ Сильвио от выстрела не означает отказа от мщения, а представляется типичным романтическим жестом, означающим свершившуюся месть («Не буду, – отвечал Сильвио, – я доволен: я видел твое смятение, твою робость; я заставил тебя выстрелить по мне, с меня довольно. Будешь меня помнить. Предаю тебя твоей совести»)[205].

«Метель». В этой повести, как и в других повестях, пародируются сюжеты и стилистические клише сентиментально-романтических произведений («Бедная Лиза», «Наталья, боярская дочь» Карамзина, Байрон, Вальтер Скотт, Бестужев-Марлинский, «Ленора» Бюргера, «Светлана» Жуковского, «Жених-призрак» Вашингтона Ирвинга). Хотя герои ждут разрешения конфликтов по литературным схемам и канонам, коллизии завершаются иначе, поскольку жизнь вносит в них поправки. «Ван дер Энг усматривает в «Метели» шесть отвергнутых жизнью и случаем вариантов сентиментального сюжета: тайный брак влюбленных против воли родителей из-за бедности жениха и с последующим прощением, тягостное прощание героини с домом, смерть возлюбленного и либо самоубийство героини, либо его вечное оплакивание ею, и т. д. и т. п.»[206].

В основу «Метели» положена авантюрность и анекдотичность сюжета, «игра любви и случая» (поехала венчаться с одним, а обвенчалась с другим, хотела выйти замуж за одного, а вышла за другого, объяснение поклонника в любви женщине, которая де-юре является его женой, напрасное сопротивление родителям и их «злой» воле, наивное противодействие социальным препятствиям и столь же наивное стремление разрушить социальные перегородки), как это было во французских и русских комедиях, а также другая игра – закономерности и случайности. И тут вступает новая традиция – традиция притчи. В сюжете смешиваются авантюра, анекдот и притча.

В «Метели» все события настолько тесно и искусно переплетены между собой, что повесть считается образцом жанра, идеальной новеллой.

Сюжет завязан на путанице, на недоразумении, причем это недоразумение двойное: сначала героиня венчается не с тем возлюбленным, который ею избран, а с незнакомым мужчиной, но затем, будучи повенчана, не узнает в новом избраннике своего суженого, уже ставшего мужем. Иначе говоря, Марья Гавриловна, начитавшись французских романов, не заметила, что Владимир – не ее суженый и ошибочно признала в нем избранника сердца, а в Бурмине, незнакомом мужчине, она, напротив, не узнала своего настоящего избранника. Однако жизнь исправляет ошибку Марьи Гавриловны и Бурмина, которые никак не могут поверить, даже будучи повенчанными, юридически женой и мужем, что предназначены друг для друга. Случайное разъединение и случайное объединение объясняется игрой стихии. Метель, символизируя стихию, прихотливо и капризно разрушает счастье одних влюбленных и столь же прихотливо и капризно соединяет других. Стихия по своему произволу рождает порядок. В этом смысле метель выполняет функцию судьбы. Главное событие описывается с трех сторон, но повествование о поездке в церковь содержит тайну, которая остается таковой и для самих участников. Она разъясняется только перед окончательной развязкой. К центральному событию сходятся две любовные истории. При этом из несчастливой истории проистекает счастливая.

Пушкин искусно строит рассказ, даруя счастье милым и обыкновенным людям, повзрослевшим в период испытаний и осознавшим ответственность за личную судьбу и за судьбу другого человека. Вместе с тем в «Метели» звучит и другая мысль: реальные жизненные отношения «вышиваются» не по канве книжных сентиментально-романтических отношений, а с учетом личных влечений и вполне ощутимого «общего порядка вещей», в соответствии с господствующими устоями, нравами, имущественным положением и психологией. Тут мотив стихии – судьбы – метели – случая отступает перед тем же мотивом как закономерностью: Марье Гавриловне, дочери состоятельных родителей, больше пристало быть женой богатого полковника Бурмина. Случай есть мгновенное орудие Провидения, «игра жизни», ее улыбка или гримаса, знак ее непреднамеренности, проявление судьбы. В нем же заключается моральное оправдание истории: в повести случай не только окольцевал и завершил новеллистический сюжет, но и «высказался» в пользу устройства всего бытия.

«Гробовщик». В отличие от других повестей «Гробовщик» насыщен философским содержанием и для него характерна фантастика, вторгающаяся в быт ремесленников. При этом «низкий» быт осмыслен в философском и фантастическом ключе: в результате выпивки ремесленников Адриан Прохоров пускается в «философские» размышления и видит «видение», наполненное фантастическими событиями. Вместе с тем сюжет сходен со строением притчи о блудном сыне и анекдотичен[207]. В нем просматривается также ритуальное путешествие в «загробный мир», которое совершает во сне Адриан Прохоров. Переселения Адриана – сначала в новый дом, а затем (во сне) в «загробный мир», к мертвецам и, наконец, возвращение из сна и соответственно из царства мертвых в мир живых – осмыслены как процесс обретения новых жизненных стимулов. В связи с этим от мрачного и угрюмого настроения гробовщик переходит к светлому и радостному, к осознанию семейного счастья и подлинных радостей жизни.

Новоселье Адриана не только реальное, но и символическое. Пушкин играет скрытыми ассоциативными значениями, связанными с идеями жизни и смерти (новоселье в переносном смысле – смерть, переселение в иной мир). Занятие гробовщика определяет его особое отношение к жизни и смерти. Он в своем ремесле прямо соприкасается с ними: живой, он готовит «дома» (гроба, домовины) для умерших, его клиентами оказываются мертвые, он постоянно занят мыслями, как бы не упустить доход и не прозевать смерть еще живущего человека. Эта проблематика находит выражение в отсылках к литературным произведениям (к Шекспиру, к Вальтеру Скотту), где гробовщики изображены философами. Философские мотивы с иронической окраской возникают в беседе Адриана Прохорова с Готлибом Шульцем и на вечеринке у последнего. Там будочник Юрко предлагает Адриану двусмысленный тост – выпить за здоровье его клиентов. Юрко как бы связывает два мира – живых и мертвых. Предложение Юрко побуждает Адриана пригласить на свой мир мертвецов, для которых он изготовил гробы и которых проводил в последний путь. Фантастика, реально обоснованная («сон»), насыщается философско-бытовым содержанием и демонстрирует нарушение миропорядка в простодушном сознании Адриана Прохорова, искажение бытового и православного укладов.

В конечном итоге мир мертвых не становится для героя своим. К гробовщику возвращается светлое сознание, и он призывает дочерей, обретая покой и приобщаясь к ценностям семейной жизни.

В мире Адриана Прохорова снова восстанавливается порядок. Его новое состояние духа входит в некоторое противоречие с прежним. «Из уважения к истине, – сообщается в повести, – мы не можем следовать их примеру (т. е. Шекспира и Вальтера Скотта, которые изображали гробокопателей людьми веселыми и шутливыми – В.К.) и принуждены признаться, что нрав нашего гробовщика совершенно соответствовал мрачному его ремеслу. Адриан Прохоров был угрюм и задумчив». Теперь настроение обрадованного гробовщика иное: он не пребывает, как обычно, в мрачном ожидании чьей-нибудь смерти, а становится весел, оправдывая мнение о гробовщиках Шекспира и Вальтера Скотта. Литература и жизнь смыкаются так же, как приближаются друг к другу, хотя и не совпадают, точки зрения Белкина и Пушкина: новый Адриан соответствует тем книжным образам, какие нарисовали Шекспир и Вальтер Скотт, но происходит это не потому, что гробовщик живет по искусственным и вымышленным сентиментально-романтическим нормам, как хотел бы того Белкин, а вследствие счастливого пробуждения и приобщения к светлой и живой радости жизни, как изображает Пушкин.

«Станционный смотритель». Сюжет повести основан на противоречии. Обычно судьба бедной девушки из низших слоев общества, полюбившейся знатному господину, была незавидной и печальной. Насладившись ею, любовник выбрасывал ее на улицу. В литературе подобные сюжеты были разработаны в сентиментальном и нравоучительном духе. Вырин, однако, знает о таких историях из жизни. Ему известны также картинки о блудном сыне, где беспокойный молодой человек сначала отправляется, благославляемый отцом и награждаемый деньгами, затем проматывает состояние с бесстыдными женщинами и нищий, раскаявшийся возвращается к отцу, который принимает его с радостью и прощает. Литературные сюжеты и лубочные картинки с историей блудного сына предполагали два исхода: трагический, отступающий от канона (гибель героя), и счастливый, канонический (вновь обретенное душевное успокоение как для блудного сына, так и для старика-отца)[208].

Сюжет «Станционного смотрителя» развернут в ином ключе: вместо раскаяния и возвращения блудной дочери к отцу отец отправляется искать дочь. Дуня с Минским счастлива[209] и, хотя чувствует свою вину перед отцом, не помышляет о том, чтобы вернуться к нему, и только после его смерти приходит на могилу Вырина. Смотритель в возможное счастье Дуни вне отцовского дома не верит, что позволяет назвать его «слепым» или «ослепшим смотрителем» [210].

Поводом для каламбурного оксюморона послужили следующие слова повествователя, которым он не придал должного значения, но которые, конечно, акцентированы Пушкиным: «Бедный смотритель не понимал, … как нашло на него ослепление…». Действительно, смотритель Вырин видел собственными глазами, что Дуня не нуждается в спасении, что она живет в роскоши и чувствует себя хозяйкой положения. Вопреки истинным чувствам Вырина, желающего счастья дочери, получается так, что смотритель не радуется счастью, а скорее обрадовался бы несчастью, поскольку оно оправдало бы его самые мрачные и вместе с тем самые естественные ожидания.

Это соображение привело В. Шмида к опрометчивому выводу о том, что горе смотрителя составляет не «несчастье, угрожающее любимой дочери, а ее счастье, свидетелем которого он становится»[211]. Однако беда смотрителя в том, что счастья Дуни он не видит, хотя ничего, кроме счастья дочери, не желает, а видит только ее будущее несчастье, которое постоянно стоит перед его глазами. Воображенное несчастье стало реальным, а реальное счастье – вымышленным.

В этой связи образ Вырина двоится и представляет собой сплав комического и трагического. В самом деле, разве не смешно то обстоятельство, что смотритель выдумал будущее несчастье Дуни и в соответствии со своим ложным убеждением обрек себя на пьянство и умирание? «Станционный смотритель» исторг «у литературоведов столько публицистических слез по поводу несчастной доли пресловутого маленького человека»[212], – писал один из исследователей.

Ныне эта комическая версия «Станционного смотрителя» решительно преобладает. Исследователи, начиная с Ван дер Энга, на все лады смеются, «обвиняя» Самсона Вырина. Герой, по их мнению, «размышляет и ведет себя не столько как отец, сколько как влюбленный или, точнее, как соперник возлюбленного своей дочери»[213].

Итак, речь уже идет не о любви отца к дочери, а о любви любовника к любовнице, где любовниками оказываются отец и дочь. Но в тексте Пушкина для такого понимания нет никаких оснований. Между тем В. Шмид полагает, что Вырин в глубине души – «слепой ревнивец» и «завистник», напоминающий старшего брата из евангельской притчи, а никак не почтенного старца-отца. «…Вырин не является ни бескорыстным, великодушным отцом из притчи о блудном сыне, ни добрым пастырем (имеется в виду Евангелие от Иоанна – В.К.)… Вырин – не тот человек, который мог бы дать ей счастье…»[214] Он безуспешно противостоит Минскому в борьбе за обладание Дуней. Дальше всех пошел в этом направлении В.Н. Турбин, прямо объявивший Вырина любовником своей дочери.

Исследователи почему-то думают, что любовь Вырина притворна, что в ней больше эгоизма, самолюбия, заботы о себе, чем о дочери. На самом деле это, конечно, не так. Смотритель действительно горячо любит свою дочь и гордится ею. Из-за этой любви он и боится за нее, как бы не случилось с ней какой-нибудь беды. «Ослепление» смотрителя заключается в том, что он не может поверить в счастье Дуни, потому что случившееся с ней непрочно и гибельно.

Если это так, то причем тут ревность и зависть? Кому, спрашивается, завидует Вырин – Минскому или Дуне? Ни о какой зависти в повести нет речи. Минскому Вырин не может завидовать хотя бы по той причине, что видит в нем повесу, соблазнившего его дочь и собирающегося рано или поздно выбросить ее на улицу. Дуне и ее новому положению Вырин также не может завидовать, потому что она уже несчастна. Может быть, Вырин завидует Минскому в том, что Дуня ушла к нему, а не осталась с отцом, что она предпочла отцу Минского? Конечно, смотрителю досадно и обидно, что дочь поступила с ним не по обычаю, не по-христиански и не по-родственному. Но зависти, ревности, как и настоящего соперничества тут нет – такие чувства называются иначе. К тому же Вырин понимает, что не может быть даже невольным соперником Минского – их разделяет громадное социальное расстояние. Он готов, однако, забыть все нанесенные ему обиды, простить дочь и принять ее в родной дом. Тем самым в сопряжении с комическим содержанием существует и трагическое, а образ Вырина освещен не только комическим, но и трагическим светом.

Эгоизма и душевного холода не лишена и Дуня, которая, жертвуя отцом ради новой жизни, чувствует свою вину перед смотрителем. Переход из одного социального слоя в другой и распад патриархальных связей представляются Пушкину и закономерными, и чрезвычайно противоречивыми: обретение счастья в новой семье не отменяет трагедии, касающейся прежних устоев и самой жизни человека. С потерей Дуни Вырину стала не нужна и собственная жизнь. Счастливая развязка не отменяет трагедии Вырина.

Не последнюю роль в ней играет мотив социально неравной любви. Личной судьбе героини социальный сдвиг не наносит никакого ущерба – жизнь Дуни складывается удачно. Однако этот социальный сдвиг оплачен социальным и моральным унижением ее отца, когда он пытается вернуть себе дочь. Поворотный момент новеллы оказывается двусмысленным, а начальный и конечный пункты эстетического пространства овеяны патриархальной идиллией (экспозиция) и меланхолической элегией (финал). Из этого ясно, куда направлено движение пушкинской мысли.

В связи с этим необходимо определить, что является в повести случайным, а что – закономерным. В соотношении частной судьбы Дуни и общей, человеческой («молоденьких дур»), участь дочери смотрителя представляется случайной и счастливой, а общая доля – несчастной и гибельной. Вырин (как и Белкин) смотрит на судьбу Дуни с точки зрения общей доли, общего опыта. Не замечая частного случая и не принимая его в расчет, он подводит частный случай под общее правило, и картина получает искаженное освещение. Пушкин видит и счастливый частный случай, и несчастный типический опыт. При этом ни один из них не подрывает и не отменяет другого. Удача частной судьбы решена в светлых комических тонах, общая незавидная участь – в меланхолических и трагических красках. Трагедия – смерть смотрителя – смягчена сценой примирения Дуни с отцом, когда она посетила его могилу, молча каялась и просила прощения («Она легла здесь и лежала долго»).

В соотношении случайного и закономерного действует один закон: как только в судьбы людей, в их общечеловеческие связи вмешивается социальное начало, так действительность становится чреватой трагедией, и, наоборот: по мере удаления от социальных факторов и приближения к общечеловеческим, люди становятся все более счастливыми. Минский разрушает патриархальную идиллию дома смотрителя, а Вырин, желая ее восстановить, стремится уничтожить семейное счастье Дуни и Минского, тоже играя роль социального возмутителя, вторгшегося со своим низким социальным статусом в иной социальный круг. Но едва социальное неравенство устранено, герои (как люди) снова обретают спокойствие и счастье. Однако трагедия подстерегает героев и висит над ними: идиллия хрупка, зыбка и относительна, готова тут же обернуться трагедией. Счастье Дуни требует смерти ее отца, а счастье отца означает гибель семейного счастья Дуни. Трагедийное начало незримо разлито в самой жизни, и даже если оно не выступает наружу, то существует в атмосфере, в сознании. Это начало вселилось в душу Самсона Вырина и привело его к смерти.

Стало быть, немецкие нравоучительные картинки, изображавшие эпизоды евангельской притчи, сбываются, но особым образом: Дуня возвращается, но не в родной дом и не к живому отцу, а на его могилу, ее раскаяние наступает не при жизни родителя, а после его смерти. Пушкин переиначивает притчу, избегает счастливого конца, как в повести Мармонтеля «Лоретта»[215], и несчастной любовной истории («Бедная Лиза» Карамзина), которая подтверждает правоту Вырина. В сознании смотрителя уживаются две литературные традиции – евангельская притча и нравоучительные рассказы со счастливым концом.

Повесть Пушкина, не порывая с традициями, обновляет литературные схемы. В «Станционном смотрителе» нет жесткой зависимости между социальным неравенством и трагедией героев, но исключена и идиллия с ее благополучной завершающей картиной. Случай и закономерность уравниваются в своих правах: не только жизнь поправляет литературу, но и литература, описывая жизнь, способна передавать правду действительности – Вырин остался верен своему жизненному опыту и той традиции, которая настаивала на трагическом разрешении конфликта.

«Барышня-крестьянка». Эта повесть подводит итог всему циклу. Здесь художественный метод Пушкина с его масками и перелицовками, игрой случая и закономерности, литературы и жизни явлен открыто, обнаженно, броско.

В основе повести любовные тайны и переодевания двух молодых людей – Алексея Берестова и Лизы Муромской, принадлежащих сначала к враждующим, а затем примирившимся семействам. Берестовы и Муромские тяготеют по видимости к разным национальным традициям: Берестов – русофил, Муромский – англоман, но принадлежность к ним не играет принципиальной роли. Оба помещика – обыкновенные русские баре, а их особое предпочтение той или иной культуре, своей или чужой – наносное поветрие, возникающее от беспросветной провинциальной скуки и каприза. Таким путем вводится ироническое переосмысление книжных представлений (имя героини связано с повестью Н.М. Карамзина «Бедная Лиза» и с подражаниями ей; война Берестова и Муромского пародирует войну семейств Монтекки и Капулетти в трагедии Шекспира «Ромео и Джульетта»). Ироническое преображение касается и других деталей: у Алексея Берестова есть собака, которая носит кличку Сбогар (имя героя романа Ш. Нодье «Жан Сбогар»); Настя, служанка Лизы, была «лицом гораздо более значительным, нежели любая наперсница во французской трагедии», и т. д. Значимые детали характеризуют быт провинциального дворянства, не чуждый просвещения и тронутый порчей жеманства и кокетства.

За подражательными масками скрыты вполне здоровые, жизнерадостные персонажи. Сентиментально-романтический грим густо наложен не только на характеры, но и на самый сюжет. Таинственности Алексея соответствуют проделки Лизы, которая переодевается сначала в крестьянское платье, чтобы узнать поближе молодого барина, а затем во французскую аристократку времен Людовика XIV, дабы не быть узнанной Алексеем. Под маской крестьянки Лиза приглянулась Алексею и сама почувствовала сердечное влечение к молодому барину. Все внешние препятствия легко преодолеваются, шуточные драматические коллизии рассеиваются, когда реальные жизненные условия требуют исполнения воли родителей вопреки, казалось бы, чувствам детей. Пушкин смеется над сентиментально-романтическими уловками персонажей и, смывая грим, являет их действительные лица, сияющие молодостью, здоровьем, наполненные светом радостного приятия жизни.

В «Барышне-крестьянке» по-новому повторены и обыграны разнообразные ситуации других повестей. Например, мотив социального неравенства как препятствия для соединения влюбленных, встречаемый в «Метели» и в «Станционном смотрителе». При этом в «Барышне-крестьянке» социальная преграда по сравнению с «Метелью» и даже со «Станционным смотрителем» возрастает, а сопротивление отца изображается более сильным (личная вражда Муромского с Берестовым), но искусственность, мнимость социальной преграды также увеличивается и затем полностью исчезает. Сопротивление воле родителей не нужно: их вражда оборачивается противоположными чувствами, и отцы Лизы и Алексея испытывают друг к другу душевную приязнь.

Герои играют разные роли, но находятся в неравном положении: Лизе об Алексее известно все, тогда как Лиза для Алексея покрыта тайной. Интрига держится на том, что Алексей давно разгадан Лизой, а Лизу ему еще предстоит разгадать.

Каждый персонаж двоится и даже троится: Лиза на «крестьянку», неприступную жеманницу-кокетку старых времен и смуглую «барышню», Алексей – на «камердинера» барина, на «мрачного и таинственного байронического сердцееда-скитальца», «путешествующего» по окрестным лесам, и доброго, пылкого малого с чистым сердцем, бешеного баловника. Если в «Метели» у Марьи Гавриловны два претендента на ее руку, то в «Барышне-крестьянке» – один, однако сама Лиза предстает в двух видах и сознательно играет две роли, пародируя как сентиментальные и романтические повести, так и исторические нравоучительные рассказы. При этом пародия Лизы подвергается новой пародии Пушкина. «Барышня-крестьянка» – это пародия на пародии. Отсюда понятно, что комический компонент в «Барышне-крестьянке» многократно усилен и сгущен. Кроме того, в отличие от героини «Метели», с которой играет судьба, Лиза Муромская – не игралище судьбы: она сама создает обстоятельства, эпизоды, случаи и делает все, чтобы познакомиться с молодым барином и завлечь его в свои любовные сети.

В отличие от «Станционного смотрителя» именно в повести «Барышня-крестьянка» происходит воссоединение детей и родителей, и общий миропорядок весело торжествует. В последней повести Белкин и Пушкин, как два автора, тоже соединяются: Белкин не гонится за литературностью и создает простой и жизненный финал, не требующий соблюдения литературных правил («Читатели избавят меня от излишней обязанности описывать развязку»), и потому Пушкину не нужно поправлять Белкина и снимать слой за слоем книжную пыль с его простодушного, но претендующего на сентиментально-романтическую и нравоучительную (уже изрядно потрепанную) литературность повествования.

Помимо «Повестей Белкина» Пушкин создал в 1830-е годы еще несколько крупных произведений и среди них – две оконченные («Пиковая дама» и «Кирджали») и одну неоконченную («Египетские ночи») повести.

«Пиковая дама». Эта философско-психологическая повесть давно признана шедевром Пушкина. Завязка повести, как следует из записанных П.И. Бартеневым слов П.В. Нащокина, которому рассказал сам Пушкин, основана на действительном случае. Внук княгини Н.П. Голицыной князь С.Г. Голицын («Фирс») рассказывал Пушкину, что, однажды проигравшись, пришел к бабке просить денег. Та денег ему не дала, но назвала три карты, назначенные ей в Париже Сен-Жерменом. «Попробуй», – сказала она. С.Г. Голицын поставил на названные Н.П. Голицыной карты и отыгрался. Дальнейшее развитие повести вымышлено.

Сюжет повести основан на игре случайности и необходимости, закономерности. В связи с этим каждый герой связан с определенной темой: Германн (фамилия, а не имя!) – с темой социальной неудовлетворенности, графиня Анна Федотовна – с темой судьбы, Лизавета Ивановна – с темой социального смирения, Томский – с темой незаслуженного счастья. Так, на Томского, играющего в сюжете незначительную роль, падает весомая смысловая нагрузка: пустой, ничтожный светский человек, не имеющий ярко выраженного лица, он воплощает случайное счастье, никак им не заслуженное. Он выбран судьбою, а не выбирает судьбу в отличие от Германна, стремящегося покорить фортуну. Удача преследует Томского, как она преследует графиню и весь ее род. В конце повести сообщается, что Томский женится на княжне Полине и произведен в ротмистры. Следовательно, он подпадает под действие социального автоматизма, где случайная удача становится тайной закономерностью независимо от каких-либо личных достоинств.

Избранность судьбы касается и старой графини, Анны Федотовны, образ которой непосредственно связан с темой судьбы. Анна Федотовна олицетворяет судьбу, что подчеркнуто ее сопряженностью с жизнью и смертью. Она находится на их пересечении. Живая, она кажется отжившей и мертвой, а мертвая оживает, хотя бы в воображении Германна. Будучи еще молодой, она получила в Париже прозвище «Московская Венера», т. е. красота ее имела черты холодности, мертвенности и окаменения, подобно известной скульптуре. Ее образ вставлен в раму мифологических ассоциаций, спаянных с жизнью и смертью (Сен-Жермена, с которым она встречалась в Париже и который сообщил ей тайну трех карт, называли Вечным Жидом, Агасфером). Ее портрет, который разглядывает Германн, неподвижен. Однако графиня, находясь между жизнью и смертью, способна «демонически» ожить под влиянием страха (под пистолетом Германна) и воспоминаний (при имени покойного Чаплицкого). Если при жизни она была причастна к смерти («ее холодный эгоизм» означает, что она отжила свой век и чужда настоящему времени), то после кончины она оживает в сознании Германна и является ему как его видение, сообщая, что она посетила героя не по своей воле. Какова эта воля – злая или добрая – неизвестно. В повести есть указания на демоническую силу (тайна карт открыта графине Сен-Жерменом, причастным демоническому миру), на демоническое лукавство (однажды мертвая графиня «насмешливо взглянула на Германна», «прищуривая одним глазом», в другой раз герой увидел в карте «пиковой дамы» старуху-графиню, которая «прищурилась и усмехнулась»), на добрую волю («Прощаю тебе мою смерть, с тем чтоб ты женился на моей воспитаннице Лизавете Ивановне…») и на мистическую месть, поскольку Германн не выполнил условия, поставленного графиней. Во внезапно ожившей карте символически отобразилась судьба, и в ней всплыли различные лики графини – «Московской Венеры» (молодой графини из исторического анекдота), дряхлой старухи (из социально-бытовой повести о бедной воспитаннице), подмигивающего трупа (из «романа ужасов» или «страшных» баллад).

Через рассказ Томского о графине и светском авантюристе Сен-Жермене Германн, спровоцированный историческим анекдотом, также связывается с темой судьбы. Он испытывает судьбу, надеясь овладеть тайной закономерностью счастливого случая. Иначе говоря, он стремится исключить для себя случай и превратить карточный успех в закономерный, а следовательно, подчинить себе судьбу. Однако, вступая в «зону» случая, он гибнет, и его гибель становится столь же случайной, сколь и закономерной.

В Германне сконцентрированы разум, расчетливость, твердая воля, способная подавить честолюбие, сильные страсти и огненное воображение. Он «игрок» в душе. Игра в карты символизирует игру с судьбой. «Превратный» смысл карточной игры отчетливо обнаруживается для Германна в его игре с Чекалинским, когда он стал обладателем тайны трех карт. Расчетливость, рациональность Германна, подчеркнутые его немецким происхождением, фамилией и профессией военного инженера, вступают в противоречие со страстями и огненным воображением. Воля, сдерживающая страсти и воображение, в конце концов оказывается посрамленной, поскольку Германн независимо от собственных усилий подпадает под власть обстоятельств и делается сам орудием чужой, непонятной и непонятой им тайной силы, которая превращает его в жалкую игрушку. Первоначально он, казалось бы, умело использует свои «добродетели» – расчет, умеренность и трудолюбие – для достижения успеха. Но при этом его влечет какая-то сила, которой он невольно подчиняется, и, помимо своей воли, оказывается у дома графини, а в голове его заранее обдуманная и строгая арифметика сменяется загадочной игрой чисел. Так расчет то вытесняется воображением, то замещается сильными страстями, то становится уже не инструментом в замысле Германна, а орудием тайны, которая использует героя в неведомых ему целях. Точно так же воображение начинает освобождаться из-под контроля разума и воли, и Германн в уме уже строит планы, благодаря которым он смог бы вырвать у графини тайну трех карт. На первых порах его расчет сбывается: он появляется под окнами Лизаветы Ивановны, затем добивается ее улыбки, обменивается с ней письмами и, наконец, получает согласие на любовное свидание. Однако встреча с графиней, несмотря на уговоры и угрозы Германна, не приводит к успеху: ни одна из заклинательных формул предлагаемого героем «договора» не действует на графиню. Анна Федотовна умирает от страха. Расчет оказался напрасным, а разыгравшееся воображение обернулось пустотой.

С этого момента завершается один период жизни Германна и начинается другой. Он, с одной стороны, подводит черту под своим авантюрным замыслом: заканчивает любовное приключение с Лизаветой Ивановной, признаваясь, что она никогда не была героиней его романа, а только орудием его честолюбивых и корыстных планов; решает просить прощения у мертвой графини, но не из этических соображений, а из-за эгоистической выгоды – охранить себя в дальнейшем от вредного влияния старухи. С другой стороны, тайна трех карт по-прежнему владеет его сознанием, и Германн не может отделаться от наваждения, т. е. поставить точку под прожитой жизнью. Потерпев поражение при встрече со старухой, он не смиряется. Но теперь из неудачливого авантюриста и героя социально-бытовой повести, бросающего свою возлюбленную, он превращается в измельчавший персонаж фантастической повести, в сознании которого реальность перемешивается с видениями и даже замещается ими. А эти видения снова возвращают Германна на авантюрную дорогу. Но разум уже изменяет герою, а иррациональное начало растет и увеличивает на него свое воздействие. Грань между реальным и рациональным оказывается размытой, и Германн пребывает в очевидном промежутке между светлым сознанием и его утратой. Поэтому все видения Германна (явление мертвой старухи, сообщенный ею секрет трех карт, условия, выдвигаемые покойной Анной Федотовной, в том числе и требование жениться на Лизавете Ивановне) – плоды помутненного разума, исходящие как бы из потустороннего мира. В памяти Германна вновь всплывает рассказ Томского. Разница, однако, в том, что идея трех карт, окончательно овладевая им, выражалась во все больших признаках сумасшествия (стройная девушка – тройка червонная, пузатый мужчина – туз, а туз во сне – паук и т. д.). Узнав тайну трех карт из мира фантастики, из мира иррационального, Германн уверен, что исключил случай из своей жизни, что проиграть он не может, что закономерность успеха ему подвластна. Но испытать свое всевластие ему помогает опять-таки случай – прибытие из Москвы в Петербург знаменитого Чекалинского. Германн вновь видит в этом некий перст судьбы, т. е. проявление все той же необходимости, которая как будто к нему благосклонна. В нем снова оживают коренные черты характера – расчетливость, хладнокровие, воля, но теперь они играют не на его стороне, а против него. Будучи совершенно уверен в удаче, в том, что подчинил случай себе, Германн неожиданно «обдернулся», получил из колоды другую карту. Психологически это вполне объяснимо: тот, кто слишком уверовал в свою непогрешимость и в свой успех, часто небрежен и невнимателен. Самое парадоксальное состоит в том, что закономерность не поколеблена: туз выиграл. Но всевластие случая, этого «бога-изобретателя», не отменено. Германн думал, что он исключил случай из своей судьбы игрока, а тот покарал его. В сцене последней игры Германна с Чекалинским карточная игра символизировала поединок с судьбой. Чекалинский это чувствовал, а Германн нет, ибо полагал, что судьба в его власти, а он ее властелин. Чекалинский трепетал перед судьбой, Германн был спокоен. В философском смысле он понят Пушкиным как ниспровергатель фундаментальных устоев бытия: мир держится на подвижном равновесии закономерности и случайности. Ни то, ни другое нельзя изъять или уничтожить. Всякие попытки перекроить мировое устройство (не социальное, не общественное, а именно бытийное) чреваты катастрофой. Это не означает, что судьба одинаково благосклонна ко всем людям, что она воздает всем по заслугам и равномерно, справедливо распределяет удачи и неудачи. Томский принадлежит к «избранным», удачливым героям. Германн – к «неизбранным», к неудачникам. Однако и бунт против законов бытия, где необходимость так же всевластна, как и случай, приводит к краху. Исключив случай, Германн все-таки из-за случая, через который проявилась закономерность, сошел с ума. Его идея уничтожить фундаментальные основы мира, созданные свыше, поистине безумна. С этой идеей пересекается и социальный смысл повести.

Социальный порядок не равен мировому устройству, но действие законов необходимости и случайности присуще и ему. Если изменения социальной и личной судьбы затрагивают коренное мироустройство, как в случае с Германном, то они кончаются крахом. Если же, как в судьбе Лизаветы Ивановны, они не грозят законам бытия, то могут увенчаться удачей. Лизавета Ивановна – пренесчастное создание, «домашняя мученица», занимающая незавидное положение в социальном мире. Она одинока, унижена, хотя достойна счастья. Она хочет вырваться из своей социальной участи и ждет любого «избавителя», надеясь с его помощью переменить свою судьбу. Однако свою надежду она не связывала исключительно с Германном. Он подвернулся ей, и она стала его невольной соучастницей. При этом Лизавета Ивановна не строит расчетливые планы. Она доверяется жизни, и условием перемены социального положения для нее все-таки остается чувство любви. Это смирение перед жизнью уберегает Лизавету Ивановну от власти демонической силы. Она искренне раскаивается в своем заблуждении относительно Германна и страдает, остро переживая свою невольную вину в смерти графини. Именно ее Пушкин награждает счастьем, не скрывая при этом иронии. Лизавета Ивановна повторяет судьбу своей благодетельницы: при ней «воспитывается бедная родственница». Но эта ирония относится скорее не к участи Лизаветы Ивановны, а к социальному миру, развитие которого совершается по кругу. Сам социальный мир не делается счастливее, хотя отдельные участники социальной истории, прошедшие через невольные прегрешения, страдания и раскаяние, удостаивались личного счастья и благополучия.

Что же касается Германна, то он, в отличие от Лизаветы Ивановны, неудовлетворенный социальным порядком, бунтует и против него, и против законов бытия. Пушкин сравнивает его с Наполеоном и Мефистофелем, указывая на пересечение философского и социального бунтов. Игра в карты, символизируя игру с судьбой, измельчала и понизилась в своем содержании. Войны Наполеона были вызовом человечеству, странам и народам. Наполеоновские претензии носили всеевропейский и даже вселенский характер. Мефистофель вступал в гордое противоборство с Богом. Для Германна, нынешнего Наполеона и Мефистофеля, этот масштаб слишком высок и обременителен. Новый герой сосредоточивает свои усилия на деньгах, он способен лишь насмерть напугать отжившую старуху. Однако он ведет игру с судьбой с той же страстью, с той же беспощадностью, с тем же презрением к человечеству и Богу, как это было свойственно Наполеону и Мефистофелю. Подобно им, он не принимает Божьего мира в его законах, не считается с людьми вообще и с каждым человеком в отдельности. Люди для него – орудия удовлетворения честолюбивых, эгоистических и корыстных желаний. Тем самым в заурядном и обыкновенном человеке нового буржуазного сознания Пушкин увидел те же наполеоновские и мефистофельские начала, но снял с них ореол «героики» и романтического бесстрашия. Содержание страстей измельчало, съежилось, но не перестало угрожать человечеству. А это означает, что социальный порядок по-прежнему чреват катастрофами и катаклизмами и что Пушкин испытывал недоверие ко всеобщему счастью и в обозримом для него времени. Но он не лишает мир всякой надежды. В этом убеждает не только судьба Лизаветы Ивановны, но и косвенно – от противного – крах Германна, идеи которого ведут к разрушению личности.

Герой повести «Кирджали» – реальное историческое лицо. Пушкин узнал о нем еще в то время, когда жил на юге, в Кишиневе. Имя Кирджали тогда было овеяно легендой, ходили слухи о сражении под Скулянами, где Кирджали будто бы вел себя героически. Раненому, ему удалось скрыться от преследования турок и появиться в Кишиневе. Но он был выдан русскими туркам (акт передачи был выполнен знакомым Пушкина чиновником М.И. Лексом). В то время, когда Пушкин приступил к написанию повести (1834), его взгляды на восстание и на Кирджали изменились: войска, сражавшиеся под Скулянами, он назвал «сбродом» и разбойниками, а самого Кирджали тоже разбойником, но не лишенным привлекательных черт – храбрости, находчивости.

Словом, образ Кирджали в повести двойствен – это и народный герой, и разбойник. С этой целью Пушкин смыкает вымысел с документальностью. Он не может грешить против «трогательной истины» и вместе с тем учитывает народное, легендарное мнение о Кирджали. Сказка соединяется с былью. Так, спустя 10 лет после смерти Кирджали (1824) Пушкин вопреки фактам изображает Кирджали живым («Кирджали ныне разбойничает около Ясс») и пишет о Кирджали как о живом, спрашивая: «Каков Кирджали?». Тем самым Пушкин, согласно фольклорной традиции, видит в Кирджали не только разбойника, но и народного героя с его не умирающей жизненностью и могучей силой.

Спустя год после написания «Кирджали» Пушкин приступил к повести «Египетские ночи». Замысел Пушкина возник в связи с записью римского историка Аврелия Виктора (IV в. н. э.) о царице Египта Клеопатре (69–30 гг. до н. э.), которая продавала свои ночи любовникам ценою их жизни. Впечатление было настолько сильным, что Пушкин сразу же написал фрагмент «Клеопатра», начинавшийся словами:

Царица голосом и взором
Свой пышный оживляла пир…

Пушкин неоднократно приступал к осуществлению захватившего его замысла. В частности, «египетский анекдот» должен был стать частью романа из римской жизни, а затем использоваться в повести, открывавшейся словами «Мы проводили вечер на даче». Первоначально Пушкин предполагал обработать сюжет в лирической и лироэпической форме (стихотворение, большое стихотворение, поэма), но потом склонился к прозе. Первым прозаическим воплощением темы Клеопатры стал набросок «Гости съезжались на дачу…».

Пушкинский замысел касался только одной черты в истории царицы – условия Клеопатры и реальности-нереальности этого условия в современных обстоятельствах. В окончательном варианте появляется образ Импровизатора – связующее звено между античностью и современностью. Его вторжение в замысел было связано, во-первых, с желанием Пушкина изобразить нравы великосветского Петербурга, а во-вторых, отражало реальность: в Москве и Петербурге стали модны выступления заезжих импровизаторов, и Пушкин сам присутствовал при одном сеансе у своей знакомой Д.Ф. Фикельмон, внучки М.И. Кутузова. Там 24 мая 1834 г. выступал Макс Лангершварц. Талантом импровизатора обладал и Адам Мицкевич, с которым Пушкин в бытность польского поэта в Петербурге (1826) был дружен. Пушкин был так взволнован искусством Мицкевича, что бросился к нему на шею. Это событие оставило след в памяти Пушкина: А.А. Ахматова заметила, что внешность Импровизатора в «Египетских ночах» имеет несомненное сходство с внешностью Мицкевича. Опосредованное влияние на фигуру Импровизатора могла оказать Д.Ф. Фикельмон, которая была свидетельницей сеанса итальянца Томассо Стриги. Одна из тем импровизации – «Смерть Клеопатры».

Замысел повести «Египетские ночи» был основан на контрасте яркой, страстной и жестокой древности с ничтожным и почти безжизненным, напоминающим египетские мумии, но наружно благопристойным обществом соблюдающих приличия и вкус людей. Эта двойственность касается и итальянца-импровизатора – вдохновенного автора устных произведений, исполняемых на заказанные темы, и мелкого, подобострастного, корыстного человека, готового унижаться ради денег.

Значительность пушкинского замысла и совершенство его выражения давно создали повести репутацию одного из шедевров пушкинского гения, а некоторые литературоведы (М.Л. Гофман) писали о «Египетских ночах» как о вершине творчества Пушкина.

К 1830-м годам относятся и два созданных Пушкиным романа – «Дубровский» и «Капитанская дочка». Оба они связаны с мыслью Пушкина о глубокой трещине, которая пролегла между народом и дворянством. Пушкин, как человек государственного ума, видел в этом расколе истинную трагедию национальной истории. Его интересовал вопрос: При каких условиях возможно примирение народа и дворянства, установление согласия между ними, насколько может быть прочен их союз и какие следствия для судьбы страны надо ожидать от него? Поэт считал, что только союз народа и дворянства может привести к благим переменам и преобразованиям по пути свободы, просвещения и культуры. Стало быть, решающая роль должна быть отведена дворянству как образованному слою, «разуму» нации, который должен опереться на народную мощь, на «тело» нации. Однако дворянство неоднородно. Дальше всего от народа отстоят «молодое» дворянство, приближенное к власти после екатерининского переворота 1762 г., когда многие старинные аристократические роды упали и захирели, а также «новое» дворянство – нынешние слуги царя, падкие на чины, награды и поместья. Ближе всего к народу стоит старинное аристократическое дворянство, бывшие бояре, ныне разоренные и утратившие влияние при дворе, но сохранившие прямые патриархальные связи с крепостными своих оставшихся вотчин. Следовательно, только этот слой дворян может пойти на союз с крестьянами, и только с этим слоем дворян пойдут на союз крестьяне. Их союз может быть основан еще и на том, что те и другие обижены верховной властью и недавно выдвинувшимся дворянством. Их интересы могут совпадать.

«Дубровский» (1832–1833). В основу сюжета этого романа (название Пушкину не принадлежит и дано издателями по имени главного героя) лег рассказ П.В. Нащокина, о чем есть запись биографа Пушкина П.И. Бартенева: «Роман «Дубровский» внушен был Нащокиным. Он рассказывал Пушкину про одного белорусского небогатого дворянина по фамилии Островский (как и назывался сперва роман), который имел процесс с соседом за землю, был вытеснен из именья и, оставшись с одними крестьянами, стал грабить, сначала подьячих, потом и других. Нащокин видел этого Островского в остроге». Характерность этого рассказа подтверждалась псковскими впечатлениями Пушкина (дело нижегородского помещика Дубровского, Крюкова и Муратова, нравы владельца Петровского П.А. Ганнибала). Реальные факты соответствовали намерению Пушкина поставить во главе взбунтовавшихся крестьян обедневшего и лишенного земли дворянина.

Однолинейность первоначального плана была преодолена в ходе работы над романом. В плане не было отца Дубровского и истории его дружбы с Троекуровым, не было разлада влюбленных, фигуры Верейского, очень важной для идеи расслоения дворянства (аристократичные и бедные «романтики» – худородные и богатые выскочки – «циники»). Кроме того, в плане Дубровский падает жертвой предательства форейтора, а не социальных обстоятельств. В плане намечена история исключительной личности, дерзкой и удачливой, обиженной богатым помещиком, судом и мстящей за себя. В тексте, дошедшем до нас, Пушкин, напротив, подчеркнул типичность и обыкновенность Дубровского, с которым случилось событие, характерное для эпохи. Дубровский в повести, как справедливо писал В.Г. Маранцман, «не исключительная личность, случайно ввергнутая в водоворот авантюрных событий. Судьба героя определяется социальным бытом, эпохой, которая дана разветвленно и многопланово»[216]. Дубровский и его крестьяне, как и в жизни Островский, не нашли иного выхода, кроме разбоя, грабежа обидчиков и богатых дворян-помещиков.

Исследователи находили в романе следы влияния западной и отчасти русской романтической литературы с «разбойничьей» темой («Разбойники» Шиллера, «Ринальдо Ринальдини» Вульпиуса, «Бедный Вильгельм» Г. Штейна, «Жан Сбогар» Ш. Нодье) «Роб Рой» Вальтера Скотта, «Ночной роман» А. Радклиф, «Фра-Дьявол» Р. Зотова, «Корсар» Байрона). Однако, упоминая эти произведения и их героев в тексте романа, Пушкин всюду настаивает на литературности этих персонажей.

Действие романа происходит в 1820-е годы. В романе представлены два поколения – отцы и дети. История жизни отцов сопоставлена с судьбами детей. История дружбы отцов – «прелюдия трагедии детей». Первоначально Пушкин назвал точную дату, которая развела отцов: «Славный 1762 год разлучил их надолго. Троекуров, родственник княгини Дашковой, пошел в гору». Слова эти значат многое. И Дубровский, и Троекуров – люди екатерининской эпохи, вместе начинавшие службу и стремившиеся сделать хорошую карьеру. 1762 год – год екатерининского переворота, когда Екатерина II свергла с трона своего мужа, Петра III, и стала управлять Россией. Дубровский остался верен императору Петру III, как предок (Лев Александрович Пушкин) самого Пушкина, о котором поэт писал в «Моей родословной»:

Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь петергофского двора,
Как Миних, верен оставался
Паденью третьего Петра.
Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин.
И присмирел наш род суровый…

Троекуров, напротив, встал на сторону Екатерины II, которая приблизила к себе не только сторонницу переворота княгиню Дашкову, но и ее родственников. С тех пор карьера Дубровского, не изменившего присяге, стала клониться к закату, а карьера Троекурова, изменившего присяге, – к восходу. Стало быть, выигрыш в социальном положении и материальном плане оплачивался изменой и моральным падением человека, а проигрыш – верностью долгу и нравственной незапятнанностью.

Троекуров принадлежал к той новой служилой дворянской знати, которая ради чинов, званий, титулов, поместий и наград не знала этических преград. Дубровский – к той старинной аристократии, которая почитала честь, достоинство, долг выше всяких личных выгод. Следовательно, причина размежевания лежит в обстоятельствах, но, чтобы эти обстоятельства проявились, нужны люди с низким моральным иммунитетом.

С той поры, как Дубровский и Троекуров разошлись, прошло немало времени. Они встретились вновь, когда оба оказались не у дел. Лично Троекуров и Дубровский не стали врагами друг друга. Напротив, их связывает дружба и взаимная привязанность, но эти сильные человеческие чувства не способны сначала предотвратить ссору, а потом и примирить людей, находящихся на разных ступенях социальной лестницы, как не могут надеяться на общую судьбу любящие друг друга их дети – Маша Троекурова и Владимир Дубровский.

Эта трагическая мысль романа о социально-моральном расслоение людей из дворянства и социальной вражде дворянства и народа находит воплощение в завершении всех сюжетных линий. Она порождает внутренний драматизм, который выражается в контрастах композиции: дружбе противостоит сцена суда, встреча Владимира с родным гнездом сопровождается уходом из жизни отца, сраженного несчастьями и смертельной болезнью, тишина похорон нарушена грозным заревом пожара, праздник в Покровском завершается ограблением, любовь – бегством, венчание – сражением. Владимир Дубровский неумолимо теряет все: в первом томе у него отнята вотчина, он лишается родительского дома и положения в обществе. Во втором томе Верейский отнимает у него любовь, а государство – разбойничью волю. Социальные законы всюду побеждают человеческие чувства и привязанности, но люди не могут не сопротивляться обстоятельствам, если верят в гуманные идеалы и хотят сохранить лицо. Так человеческие чувства вступают в трагический поединок с законами общества, действительными для всех.

Чтобы встать над законами общества, нужно выйти из-под их власти. Герои Пушкина стремятся по-своему устроить свою судьбу, но им это не удается. Владимир Дубровский испытывает три варианта своего жизненного жребия: расточительный и честолюбивый гвардейский офицер, скромный и мужественный Дефорж, грозный и честный разбойник. Цель таких попыток – изменить свою судьбу. Но изменить судьбу не удается, потому что место героя в обществе закреплено навсегда – быть сыном старинного дворянина с теми же свойствами, которые были и у отца, – бедность и честность. Однако эти качества в известном смысле противоположны и друг другу, и положению героя: в том обществе, где живет Владимир Дубровский, нельзя себе позволить такое сочетание, ибо оно без промедления жестоко наказывается, как в случае со старшим Дубровским. Богатство и бесчестие (Троекуров), богатство и цинизм (Верейский) – вот неразлучные пары, характеризующие социальный организм. Сохранить честность при бедности – слишком большая роскошь. Бедность обязывает быть покладистым, умерить гордость и забыть о чести. Все попытки Владимира отстоять свое право быть бедным и честным кончаются катастрофой, потому что душевные качества героя несовместимы с его социально-общественным положением. Так Дубровский волею обстоятельства, а не волею Пушкина оказывается романтическим героем, который вследствие своих человеческих качеств постоянно втягивается в конфликт с установившимся порядком вещей, стремясь подняться над ним. В Дубровском обнаруживается героическое начало, но противоречие заключается в том, что старинный дворянин мечтает не о подвигах, а о простом и тихом семейном счастье, о семейной идиллии. Он не понимает, что как раз этого ему не дано, как не дано ни бедному прапорщику Владимиру из «Метели», ни бедному Евгению из «Медного всадника».

Марья Кирилловна внутренне родственна Дубровскому. Она, «пылкая мечтательница», видела во Владимире романтического героя и надеялась на власть чувств. Она верила, как и героиня «Метели», что сможет смягчить сердце отца. Она наивно полагала, что тронет и душу князя Верейского, пробудив в нем «чувство великодушия», но тот остался равнодушен и безразличен к словам невесты. Он живет холодным расчетом и торопит свадьбу. Социальные, имущественные и прочие внешние обстоятельства оказываются не на стороне Маши, и она, как Владимир Дубровский, вынуждена сдать свои позиции. Ее конфликт с порядком вещей осложнен внутренней драмой, связанной с типичным воспитанием, портящим душу богатой дворянской девушки. Свойственные ей аристократические предрассудки внушили ей, что отвага, честь, достоинство, храбрость присущи только высшему сословию. Перейти границу в отношениях между богатой аристократической барышней и бедным учителем легче, чем связать жизнь с отторгнутым от общества разбойником. Границы, определенные жизнью, сильнее самых горячих чувств. Это понимают и герои: Маша твердо и решительно отвергает помощь Дубровского.

Та же трагическая ситуация складывается и в народных сценах. Дворянин встает во главе бунта крестьян, которые преданы ему и исполняют его приказания. Но цели Дубровского и крестьян различны, ибо крестьянам в конечном итоге ненавистны все дворяне и чиновники, хотя крестьяне не лишены гуманных чувств. Они готовы любым способом мстить помещикам и чиновникам, даже если при этом придется жить разбоем и грабежом, т. е. пойти пусть на вынужденное, но преступление. И Дубровский это понимает. Он и крестьяне потеряли место в обществе, которое выкинуло их и обрекло быть изгоями.

Хотя крестьяне полны решимости принести себя в жертву и идти до конца, ни их добрые чувства к Дубровскому, ни его добрые чувства к крестьянам не меняют трагического исхода событий. Порядок вещей восстановлен правительственными войсками, Дубровский покинул шайку. Союз дворянства и крестьянства был возможен лишь на короткий срок и отразил несостоятельность надежд на совместную оппозицию правительству. Трагические вопросы жизни, которые встали в романе Пушкина, не были разрешены. Вероятно, вследствие этого Пушкин воздержался от публикации романа, надеясь найти положительные ответы на жгучие жизненные проблемы, волновавшие его.

«Капитанская дочка» (1833–1836). В этом романе Пушкин вернулся к тем коллизиям, к тем конфликтам, которые тревожили его в «Дубровском», но разрешил их иначе.

Теперь в центре романа – народное движение, народный бунт, возглавляемый реальным историческим лицом – Емельяном Пугачевым. В это историческое движение силою обстоятельств вовлечен дворянин Петр Гринев. Если в «Дубровском» дворянин становится во главе крестьянского возмущения, то в «Капитанской дочке» вождем народной войны оказывается человек из народа – казак Пугачев. Никакого союза между дворянами и восставшими казаками, крестьянами, инородцами не существует, Гринев и Пугачев – социальные враги. Они находятся в разных лагерях, но судьба сводит их время от времени, и они с уважением и доверием относятся друг к другу. Сначала Гринев, не дав замерзнуть Пугачеву в оренбургских степях, заячьим тулупчиком согрел его душу, потом Пугачев спас Гринева от казни и помог ему в сердечных делах. Итак, вымышленные исторические лица помещены Пушкиным в реальное историческое полотно, стали участниками мощного народного движения и делателями истории.

Пушкин широко воспользовался историческими источниками, архивными документами и побывал в местах пугачевского бунта, посетив Заволжье, Казань, Оренбург, Уральск. Он сделал свое повествование исключительно достоверным, сочинив документы, подобные настоящим, и включив в них цитаты из подлинных бумаг, например из воззваний Пугачева, считая их удивительными образцами народного красноречия.

Немалую роль сыграли в работе Пушкина над «Капитанской дочкой» и свидетельства его знакомых о пугачевском восстании. Поэт И.И. Дмитриев рассказал Пушкину о казни Пугачева в Москве, баснописец И.А. Крылов – о войне и осажденном Оренбурге (его отец, капитан, сражался на стороне правительственных войск, а сам он с матерью находился в Оренбурге), купец Л.Ф. Крупеников – о пребывании в пугачевском плену. Пушкин услышал и записал предания, песни, рассказы от старожилов тех мест, по которым прокатилось восстание.

Прежде чем историческое движение захватило и закружило в страшной буре жестоких событий мятежа вымышленных героев повести, Пушкин живо и любовно описывает быт семьи Гриневых, незадачливого Бопре, верного и преданного Савельича, капитана Миронова, его жену Василису Егоровну, дочку Машу и все население ветхой крепости. Простая, незаметная жизнь этих семей с их старинным патриархальным укладом – тоже русская история, творящаяся невидимо для посторонних глаз. Она совершается тихо, «домашним образом». Стало быть, и описывать ее надо так же. Примером такого изображения служил для Пушкина Вальтер Скотт. Пушкин восхищался его умением представить историю через быт, нравы, семейные предания.

Прошло немного времени после того, как Пушкин оставил роман «Дубровский» (1833) и закончил роман «Капитанская дочка» (1836). Однако в исторических и художественных воззрениях Пушкина на русскую историю многое изменилось. Между «Дубровским» и «Капитанской дочкой» Пушкин написал «Историю Пугачева», которая помогла ему составить мнение народа о Пугачеве и лучше представить всю остроту проблемы «дворянство – народ», причины социальных и иных противоречий, разделивших нацию и мешающих ее единству.

В «Дубровском» Пушкин еще питал рассеявшиеся по мере продвижения романа к окончанию иллюзии, согласно которым между старинным аристократическим дворянством и народом возможны союз и мир. Однако герои Пушкина не хотели подчиняться этой художественной логике: с одной стороны, они независимо от воли автора превращались в романтических персонажей, что не было предусмотрено Пушкиным, с другой – все более трагическими становились их судьбы. Пушкин не нашел в пору создания «Дубровского» общенациональной и всечеловеческой положительной идеи, которая могла бы объединить крестьян и дворян, не нашел пути преодоления трагедии.

В «Капитанской дочке» такая идея была найдена. Там же был намечен путь для преодоления трагедии в будущем, в ходе исторического развития человечества. Но прежде, в «Истории Пугачева» («Замечания о бунте»), Пушкин написал слова, которые свидетельствовали о неизбежности раскола нации на два непримиримых лагеря: «Весь черный народ был за Пугачева. Духовенство ему доброжелательствовало, не только попы и монахи, но и архимандриты и архиереи. Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства. Пугачев и его сообщники хотели сперва и дворян склонить на свою сторону, но выгоды их были слишком противуположны».

Все иллюзии Пушкина относительно возможного мира между дворянами и крестьянами рухнули, трагическая ситуация обнажилась с еще большей очевидностью, чем было раньше. И тем отчетливее и ответственнее встала задача найти положительный ответ, разрешающий трагическое противоречие. С этой целью Пушкин мастерски организует сюжет. Роман, стержень которого – любовная история Маши Мироновой и Петра Гринева, превратился в широкое историческое повествование. Этот принцип – от частных судеб к историческим судьбам народа – пронизывает сюжет «Капитанской дочки», и его легко можно усмотреть в каждом значительном эпизоде.

«Капитанская дочка» стала подлинно историческим произведением, насыщенным современным социальным содержанием. Герои и второстепенные лица выведены в пушкинском произведении многосторонними характерами. У Пушкина нет только положительных или только отрицательных персонажей. Каждый выступает живым лицом с присущими ему хорошими и дурными чертами, которые проявляются прежде всего в поступках. Вымышленные герои связаны с историческими лицами и включены в историческое движение. Именно ход истории определил действия героев, выковывая их нелегкую судьбу.

Благодаря принципу историзма (неостановимое движение истории, устремленной в бесконечность, содержащее множество тенденций и открывающей новые горизонты) ни Пушкин, ни его герои не поддаются унынию в самых мрачных обстоятельствах, не лишаются веры ни в личное, ни в общее счастье. Пушкин находит идеал в действительности и мыслит его осуществление в ходе исторического процесса. Он мечтает о том, чтобы в будущем не чувствовалось социальных расслоений исоциальной розни. Это станет возможным тогда, когда гуманизм, человечность будут основой государственной политики.

Пушкинские герои предстают в романе с двух сторон: как люди, т. е. в своих общечеловеческих и общенациональных качествах, и как персонажи, играющие социальные роли, т. е. в своих социальных и общественных функциях[217].

Гринев – и пылкий молодой человек, получивший домашнее патриархальное воспитание, и обыкновенный недоросль, который постепенно становится взрослым и мужественным воином, и дворянин, офицер, «слуга царя», верный законам чести; Пугачев – и обыкновенный мужик, не чуждый естественных чувств, в духе народных традиций защищающий сироту, и жестокий предводитель крестьянского бунта, ненавидящий дворян и чиновников; Екатерина II – и пожилая дама с собачкой, гуляющая по парку, готовая оказать помощь сироте, если с той поступили несправедливо и обидели, и самовластная самодержица, безжалостно подавляющая мятеж и творящая суровый суд; капитан Миронов – добрый, незаметный и покладистый человек, находящийся под началом жены, и офицер, преданный государыне, не задумываясь прибегающий к пыткам и совершающий расправу с бунтовщиками.

В каждом персонаже Пушкин открывает подлинно человеческое и социальное. У каждого лагеря своя социальная правда, и обе эти правды непримиримы. Но каждому лагерю свойственна и человечность. Если социальные правды разъединяют людей, то человечность их соединяет. Там, где действуют социальные и моральные законы какого-либо лагеря, человеческое съеживается и исчезает.

Пушкин изображает несколько эпизодов, где сначала Гринев пытается вызволить Машу Миронову, свою невесту, из пугачевского плена и из рук Швабрина, потом Маша Миронова стремится оправдать Гринева в глазах императрицы, правительства и суда. В тех сценах, где герои находятся в сфере действия социальных и моральных законов своего лагеря, они не встречают понимания своим простым человеческим чувствам. Но как только социальные и моральные законы даже враждебного героям лагеря отступают на второй план, пушкинские герои могут рассчитывать на доброжелательство и сочувствие.

Если бы временно Пугачев-человек, с его жалостной душой, сочувствующий обиженной сироте, не возобладал над Пугачевым – предводителем бунта, то Гринев и Маша Миронова непременно бы погибли. Но если бы в Екатерине II при свидании с Машей Мироновой не победило человеческое чувство вместо социальной выгоды, то и Гринев не был бы спасен, избавлен от суда, а соединение влюбленных было бы отложено или не состоялось вовсе. Стало быть, счастье героев зависит от того, насколько люди способны оставаться людьми, насколько они человечны. Это особенно относится к тем, кто обладает властью, от кого зависят судьбы подчиненных.

Человеческое, говорит Пушкин, выше социального. Недаром его герои вследствие своей глубокой человечности не вмещаются в игру социальных сил. Пушкин находит выразительную формулу для обозначения, с одной стороны, социальных законов, а с другой – человечности.

В современном ему обществе между социальными законами и гуманностью существует разрыв, противоречие: то, что соответствует социальным интересам того или другого сословия, страдает недостаточной человечностью или убивает ее. Когда Екатерина II спрашивает Машу Миронову: «Вы сирота: вероятно, вы жалуетесь на несправедливость и обиду?», то героиня отвечает: «Никак нет-с. Я приехала просить милости, а не правосудия». Милость, за которой приехала Маша Миронова, – это человечность, а правосудие – социальные уложения и правила, принятые и действующие в обществе.

По мысли Пушкина, оба лагеря – и дворянский, и крестьянский – недостаточно человечны, но, чтобы гуманность победила, не нужно переходить из одного лагеря в другой. Необходимо подняться над социальными условиями, интересами и предрассудками, встать над ними и помнить, что звание человека неизмеримо выше всех других званий, титулов и чинов. Для Пушкина вполне достаточно и того, что герои внутри своей среды, внутри своего сословия, следуя своей нравственной и культурной традиции, сохранят честь, достоинство и будут верны общечеловеческим ценностям. Гринев и капитан Миронов остались преданы кодексу дворянской чести и присяге, Савельич – устоям крестьянской морали. Человечность может стать достоянием всех людей и всех сословий.

Пушкин, однако, не утопист, он не изображает дело так, будто случаи, описанные им, стали нормой. Напротив, они не стали реальностью, но их торжество, пусть в отдаленном будущем, возможно. Пушкин обращается к тем временам, продолжая важную в его творчестве тему милости и справедливости, когда гуманность станет законом человеческого бытия. В настоящем же времени звучит грустная нота, вносящая поправку в светлую историю пушкинских героев – как только большие события уходят с исторической сцены, незаметными становятся и милые персонажи романа, теряясь в жизненном потоке. Они прикоснулись к исторической жизни лишь на короткий срок. Однако печаль не смывает пушкинской уверенности в ходе истории, в победе человечности.

В «Капитанской дочке» Пушкин нашел убедительное художественное решение вставших перед ним противоречий действительности и всего бытия.

Мера человечности стала наряду с историзмом, красотой и совершенством формы неотъемлемым и узнаваемым признаком пушкинского универсального (его называют также онтологическим, имея в виду общечеловеческое, бытийное качество творчества, определяющее эстетическое своеобразие зрелых произведений Пушкина и его самого как художника) реализма[218], вобравшего в себя и строгую логику классицизма, и свободную игру воображения, привнесенную в литературу романтизмом.

Пушкин выступил завершителем целой эпохи литературного развития России и зачинателем новой эры искусства слова. Его главными художественными устремлениями были синтез основных художественных направлений – классицизма, просветительства, сентиментализма и романтизма и утверждение на этом фундаменте универсального, или онтологического, реализма, названного им «истиннымромантизмом», разрушение жанрового мышления и переход к мышлению стилями, которое обеспечило в дальнейшем господство разветвленной системы индивидуальных стилей, а также создание единого национального литературного языка, сотворение совершенных жанровых форм от лирического стихотворения до романа, ставших жанровыми образцами для русских писателей XIX в., и обновление русской критической мысли в духе достижений европейской философии и эстетики.

Основные понятия

Классицизм, предромантизм, эпикурейство, гедонизм, право естественное, романтизм, универсальный (онтологический) реализм, байроническая («восточная») поэма, антологическая лирика, элегия, послание, мадригал, поэма, повесть, стихотворная повесть, роман, роман в стихах, онегинская строфа, народная драма, народная трагедия, «истинный романтизм», поэтизм, прозаизм.

Вопросы и задания

1. Какие периодизации жизни и творчества Вы знаете? Изложите их.

2. В чем особенности лирики раннего Пушкина?

3. Поэма «Руслан и Людмила» как новаторское произведение.

4. Элегия «Погасло дневное светило…» как образец романтической элегии нового типа.

5. Пушкинский байронизм и влияние поэзии Андре Шенье.

6. Как происходила и в чем выразилась трансформация жанра «исторической элегии»?

7. Преобразование в лирике южного периода традиционных типов лирического «я».

8. Какова проблематика и поэтика «южных» поэм?

9. Какова структура романтического конфликта и его эволюция в южных поэмах – от «монологического» конфликта к «диалогическому»?

10. В чем заключался кризис 1823 г. и каковы были его последствия?

11. Какие поправки вносит Пушкин в прежнее романтическое восприятие действительности и как надо понимать слова «преодоление романтизма» в его творчестве?

12. Поясните, что, на Ваш взгляд, скрывается за понятием «истинный романтизм», употребленным Пушкиным.

13. Какова историческая концепция Пушкина в трагедии «Борис Годунов»?

14. Что понимал Пушкин под «истинно романтической трагедией»?

15. Каковы взгляды Пушкина на реформу отечественной трагедии?

16. Проблема «народного мнения» и мифологизация русской истории в сюжете трагедии.

17. Как подошел Пушкин к воспроизведению исторической жизни народа и государства? Два типа культуры в «Борисе Годунове». В чем смысл заключительной ремарки?

18. Жанр исторической поэмы в творчестве Пушкина.

19. Какова общественно-политическая позиция Пушкина и в каких произведениях она выражена?

20. Назовите темы поэтических деклараций и манифестаций Пушкина в 1826–1829 гг. Поясните их содержание и смысл.

21. В чем причина нового обращения Пушкина к романтическим концепциям творчества?

22. Как объяснить, что в конце 1820-х годов возрастает количество философских и символических стихотворений?

23. Причины усиления неоромантических настроений в лирике 1830-х годов.

24. Трагические мотивы в лирике 1830-х годов.

25. Причины оживления «архаического» стиля и «высокого» жанра оды в стихотворениях 1830-х годов.

26. Осветите вопрос о религиозности позднего Пушкина.

27. Каменноостровский цикл. Его примерный состав. Факты и гипотезы.

28. «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» как поэтическое завещание поэта.

29. Проблематика пушкинских поэм 1830-х годов.

30. «Медный всадник» как «петербургская повесть». Историко-философский конфликт и его отражение в жанре и композиции.

31. Тема поэтического вдохновения в лирике и вопрос о «пользе» поэзии в «Домике в Коломне».

32. Проблема «милости» в творчестве Пушкина и ее особый поворот в поэме «Анджело».

33. Какова жанровая природа романа «Евгений Онегин»?

34. В чем отличие жанра романа в прозе от жанра романа в стихах? Почему Пушкин настаивал на разнице между ними? Заключается ли это различие только в характере письма – в прозаической или стихотворной форме, или Пушкин видел различие в чем-то еще?

35. Ирония и пародия в романе «Евгений Онегин». Какова их роль?

36. Перечислите композиционные приемы в романе «Евгений Онегин». Например, симметричность, пересечение разных точек зрения, роль внесюжетных компонентов, противоречие и связь событийной незавершенности и смысловой завершенности и др.

37. Функция «Отрывков из Путешествия Онегина».

38. Расскажите о проблеме Х главы романа «Евгений Онегин».

39. Проблема реализма романа «Евгений Онегин». Характер и своеобразие пушкинского реализма. Каковы взгляды пушкинистов на эту проблему и пути ее решения?

40. Переход к прозе. Каковы его идейно-тематические предпосылки и последствия?

41. «Повести Белкина» как прозаический цикл. Проблема автора и рассказчиков. Каковы точки зрения литературоведов?

42. Ирония и жизнеутверждающее начало в «Повестях Белкина». Каковы способы их манифестации?

43. Пародирование тем и мотивов доромантических и романтических повестей. Какова его функция?

44. Диалектика случайного и необходимого как проявление законов жизни. Приведите примеры.

45. Жанр фантастической повести и традиции «готической» новеллы («Пиковая дама»). Функция фантастического компонента.

46. Сравните романы «Дубровский» и «Капитанская дочка».

47. Тип прозаического романа в понимании Пушкина.

48. Проблема «милости» и «справедливости». В каких произведениях Пушкина поднимается эта проблема и каков ее исторический и идейно-художественный смысл?

49. Эволюция пушкинского историзма от «Бориса Годунова» до «Капитанской дочки». Проследите ее.

50. Поэтический и прозаический язык и проблема синтеза стилей.

Литература

Абрамович С.Л. Пушкин в 1836 году. Предыстория последней дуэли. Л., 1989.

Алексеев М.П. Стихотворение Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…». Л., 1967.

А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1, 2. М., 1974.

А.С. Пушкин: Школьный энциклопедический словарь. Под. ред. В.И. Коровина. М., 2000. +

Анненков П.В. Материалы для биографии А.С. Пушкина. Факсимильное издание. М., 1985.

Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина. (1813–1826). М.; Л., 1950.

Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина. (1826–1830). М., 1967.

Бочаров С.Г. Поэтика Пушкина. Очерки. М., 1974.

Бродский Н.Л. «Евгений Онегин». Роман А.С. Пушкина. М., 1964.

Вацуро В.Э. Записки комментатора. СПб., 1994.

Вацуро В.Э. Пушкин и литературное движение его времени. – «Новое литературное обозрение». 2003. № 59.+

Вацуро В.Э. Пушкинская пора. СПб., 2000.

Виноградов В.В. Стиль Пушкина. М., 1941.

Гаспаров Б.М. Поэтический язык Пушкина как факт истории русского литературного языка. Wien, 1992.

Гуковский Г.А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957.

Жирмунский В.М. Байрон и Пушкин. Л., 1978.

Измайлов Н.В. Очерки творчества Пушкина. Л., 1975.

Кибальник С.А. Художественная философия Пушкина. СПб., 1998.

Коровин В. Лелеющая душу гуманность. М., 1982.

Лежнев А. Проза Пушкина. Опыт стилевого исследования. М., 1937.

Лотман Ю.М. А.С. Пушкин. Исследования и статьи. М., 1996.

Лотман Ю.М. Роман А.С. Пушкина «Евгений Онегин». Комментарий. М., 1983.

Маймин Е.А. Пушкин. Жизнь и творчество. М., 1981.

Манн Ю.В. Поэтика русского романтизма. М., 1976.+

Манн Ю.В. Русская литература XIX века. Эпоха романтизма. М., 2001.+

Набоков Владимир. Комментарий к роману «Евгений Онегин». СПб., 1998.

Непомнящий В.С. Да ведают потомки православных. Пушкин.

Россия. Мы. М., 2001.

Непомнящий В. Поэзия и судьба. Статьи и заметки о Пушкине. М., 1983.

Непомнящий В. Пушкин. Русская картина мира. М., 1999.

Произведения А.С. Пушкина в школе. Ч. 1. М., 2002.

Произведения А.С. Пушкина в школе. Ч. 2. М., 2003.

Пушкин в прижизненной критике. 1820–1827. СПб., 1996.

Пушкин в прижизненной критике. 1828–1830. СПб., 2001.

Пушкин в прижизненной критике. 1831–1833. СПб., 2003.

Пушкин в русской философской критике. М., 1990.

Сидяков Л.С. Художественная проза А.С. Пушкина. Рига, 1973.

Стихотворения Пушкина 1820—1830-х годов. Л., 1974.

Степанов Н.Л. Лирика Пушкина. М., 1974.

Сурат И., Бочаров С. Пушкин. Краткий очерк жизни и творчества. М., 2002.

Томашевский Б.В. Пушкин. Т. 1, 2. М., 1990.

УстюжанинД.Л. «Маленькие трагедии» А.С. Пушкина. М., 1974.

Фомичев СА. Поэзия Пушкина. Творческая эволюция. Л., 1986.

Фридлендер Г.М. Поэмы Пушкина 1820-х годов в истории эволюции жанра поэмы в мировой литературе: К характеристике повествовательной структуры и образного строя поэм Пушкина и Байрона. – В кн.: Пушкин. Исследования и материалы. Т. VII. Пушкин и мировая литература. Л., 1974.

Чудаков А. Слово – Вещь – Мир. От Пушкина до Толстого. М., 1992.+

Чумаков Юрий. Стихотворная поэтика Пушкина. СПб., 1999.

Шмид Вольф. Проза Пушкина в поэтическом прочтении. «Повести Белкина». СПб., 1996.

Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987.

Примечания:

1

Понятие сатира в литературоведении употребляется в нескольких значениях, в узком и широком смыслах. Под ними подразумеваются вполне определенный лирический жанр – «высокая», или обличительная, сатира и преобладающая, доведенная до предельной остроты критическая направленность творчества или произведения, отрицательный пафос, свойственный писателю. Слово «сатирический» обозначает идейно-эмоциональную окраску жанра, не меняя его природы, а лишь оттеняя его своеобразие. При этом в первом значении сатира совсем не обязательно связана со смехом, с комическим. Как правило, она подчеркнуто серьезна. В этих значениях, которые легко различить, исходя из контекста, понятие «сатира» и будет употребляться в учебнике.

2

Из числа «низких» жанров исключалась «высокая» комедия, близкая, по словам А.С. Пушкина, к трагедии. См. о «высокой» комедии в главе, посвященной творчеству А.С. Грибоедова.

8

Лотман Ю.М. Поэзия 1790—1810-х годов. В кн.: Поэты 1790—1810-х годов: («Библиотека поэта». Большая серия), Л., 1971. С. 54.

9

См. об этом: Вацуро В.Э. Лирика пушкинской поры. «Элегическая школа». СПб., 1994. С. 4.

10

Там же.

11

Термины предромантический и преромантический употребляются в тождественном смысле и означают, что старая, просветительская, проблематика освещена в новом, романтическом, ключе. Такого рода литература предшествует литературе романтизма.

12

Вацуро В.Э. Лирика пушкинской поры. «Элегическая школа». С. 90–91; «Новое литературное обозрение». 2003. № 59. С. 297.

13

Найдыш В.М. Философия мифологии: От античности до эпохи романтизма. М., 2002. С. 449.

14

Новалис. Фрагменты. – В кн.: Литературная теория немецкого романтизма. Л., 1934. С. 121.

15

Новалис. Гейнрих фон Офтердинген. Фрагменты. М., 1995. С. 146.

16

Мистерия – творческий акт Бога, а также художественное произведение, в котором действуют божественные и космические силы. Мистерия – это и сотворение мира, и художественное его воспроизведение.

17

См. более подробно о жанрах трагедии и комедии: «Стихотворная трагедия конца XVIII – начала XIX века»: («Библиотека поэта». Большая серия). М.; Л. 1964; «Русская стихотворная комедия начала XIX века»: («Библиотека поэта». Большая серия). Л.: 1994.

18

Капнист В.В. Избранные произведения. – («Библиотека поэта». Большая серия). Л. 1973. С. 234.

19

См. Альтшуллер М.Г. Предтечи славянофильства в русской литературе: (Общество «Беседа любителей русского слова»). – Ann Arbor, 1984. С. 146; Медведева И.Н. Владислав Озеров. В кн.: В.А. Озеров. Трагедии и стихотворения: («Библиотека поэта». Большая серия). Л. 1960. С. 55–61. О трагедиях Озерова более подробно см.: Гордин М. Владислав Озеров. Л., 1991.

20

Трагедия «Эдип в Афинах» также не лишена аллюзионности. Озеров испытал сильное увлечение либеральными идеями Александра I. Герой трагедии – благородный Тезей формулировал в своих пламенных тирадах конституционные принципы:

Где на законах власть царей установленна,
Сразить то общество не может и вселенна.

21

Державин имел в виду, что в русской истории неизвестна новгородская княжна Ксения.

82

Вацуро В.Э. Пушкин и литературное движение его времени. – «Новое литературное обозрение». 2003. № 59. С. 307.

83

В науке время от времени выдвигались отличающиеся от предложенной различные схемы периодизации жизни и творчества Пушкина или схемы периодизации творчества. В частности, есть периодизации Б.С. Мейлаха, С.А. Фомичева, в которых творчество Пушкина подразделяется в соответствии с изменениями поэтического стиля. Одной из последних периодизаций является периодизация В.С. Непомнящего, который выделяет в биографии и творчестве Пушкина «вступительный этап» (раннее лицейское творчество с 1814 по 1815 г.) и три семилетия (раннее – 1816–1823 гг., зрелое – 1823–1830 гг., позднее – 1830–1837 гг.). (Непомнящий В. Поэзия и судьба. Статьи и заметки о Пушкине. М., 1983. С. 253–259). Впоследствии В.С. Непомнящий определит их следующим образом: раннее семилетие характеризуется идеей «как писать», зрелое – «что писать», позднее – «смысл жизни». Несмотря на заявленные периодизации, проблема остается пока не решенной, поскольку авторам не удалось органически сочетать биографию и творчество: предпочтение, отдаваемое переменам в области стиля перед биографическими фактами, искажает картину эволюции личности и творчества Пушкина. Поэтому в общих и специальных курсах, а также в книгах, где систематически излагается жизнь поэта в связи с творчеством или творчество в связи с жизнью, в силе остается периодизация, положенная в основу книги Б.В. Томашевского «Пушкин» (Т. 1, 2. М., 1990) и сохраненная Ю.М. Лотманом в его известной биографии Пушкина (Лотман Ю.М. Биография писателя. Л., 1983).

84

Выражение «на обломках самовластья» означает, что Пушкин имеет в виду «конституционную монархию». Пушкин дерзко назвал самодержавие «самовластьем», которому синонимичны понятия «деспотия», «тирания». Здесь Пушкин намеренно заострил свою мысль, поскольку в тогдашнем политическом обиходе самодержавие не считалось самовластьем, предполагалось, что оно опиралось на твердые законы. Самодержавие не есть самовластье. Оно становится им только тогда, когда личная неограниченная власть монарха не определена законами и не считается с ними.

85

Характеризуя значение поэмы «Кавказский пленник», Г.А. Гуковский писал: «Сила этой первой южной поэмы Пушкина в том, между прочим, заключалась, что он свел в ней в органический синтез оба течения русского романтизма и страстный порыв к свободе личности воплотил как в смысле декабристских политических тенденций, так и в смысле эмоциональной обрисовки внутреннего противоречивого единства и независимости свободного потока эмоций человека» (Гуковский ГА. Пушкин и русские романтики. М., 1965. С. 323).

86

См.: Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. М; Л., 1956. С. 391.

87

О возникновении «наполеоновской легенды» см.: Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 557–558; Реизов Б.Г. Из истории европейских литератур. Л., 1970. С. 53.

88

«Чудесный жребий» – «жребий» истории, не угаданный Наполеоном, но проявившийся в самом акте его смерти.

89

См.: Томашевский Б.В. Пушкин. – Кн. 1. С. 543–548; Слонимский А. Мастерство Пушкина. М., 1959. С. 41–46; Городецкий Б.П. Лирика Пушкина. М. – Л., 1962. С. 267–270; Журавлева А.И. «Песнь о Вещем Олеге» Пушкина. В кн.: Пушкин и его современники. Псков, 1970. С. 90—100.

90

Возможно, именно это обстоятельство вызвало холодные отзывы критики. В «Сыне Отечества» (1825. Ч. 99. № 3. С. 309) было написано: «В ней есть все, кроме пылкости Пушкина и той обворожительной прелести, игривости в стихах, которую мы лучше постигаем, нежели умеем выразить». Однако поэт отнюдь не механически следовал за летописцем, который осуждает язычника Олега, поверившего же язычнику кудеснику («всегда тии глаголют ложь…»). Между тем Пушкин в противовес православно-христианской точке зрения, согласно которой кудесник – колдун, изобразил кудесника древнерусским прорицателем. Пушкин рассматривал язычество как самостоятельный мир, вне соотнесения с православием (христианством), и это позволило ему романтизировать легенду. Для сравнения с пушкинской балладой полезно познакомиться с балладами Н.М. Языкова «Олег» и «Кудесник». См. об этом: Коровин В.И. Легенда о Вещем Олеге в изложении русских романтиков. – «Филологические науки», 2003. № 2. С. 14–25.

91

Речь идет о «звезде любви» – Венере. По предположению Д.П. Якубовича, Пушкин использовал мотив из VIII идиллии Биона «К Гесперу» в переводе Н.Ф. Кошанского (Цветы греческой поэзии. М., 1811. С. 97–98, 282). В стихотворении запечатлена вечно юная античная гармония, объединяющая человека с природой, с небесами. Одновременно ясно прослеживается романтическое томление по недосягаемому утраченному идеалу. Поэт В.И. Иванов поставил двойное – античное и романтическое – содержательное наполнение звезды у Пушкина в связь с христианской символикой и отметил, что в средневековых католических гимнах дева Мария называется Stella maris (звезда морей). Но Stella maris также и название Венеры – планеты солнечной системы. Пушкину оба названия были известны: об этом свидетельствует черновик стихотворения «Акафист К.Н. Карамзиной», в котором есть строка «Звезде морей, Небесной деве…». Об антологической лирике Пушкина см.: Грехнев В.А Анфологические эпиграммы А.С. Пушкина. В кн.: Болдинские чтения. Горький, 1976; Кибальник С.А Русская антологическая поэзия первой трети XIX века. Л., 1990; Мальчукова Т.Г. «Подражания древним», «Эпиграммы во вкусе древних», «Анфологические эпиграммы». – В кн.: Проблемы исторической поэтики. Петрозаводск, 1990; Ходанен Л.А. «Муза», «Редеет облаков летучая гряда…». В кн.: А.С. Пушкин. Школьный энциклопедический словарь. М., 2000.

92

Наиболее полное исследование романтической поэмы проведено В.М. Жирмунским («Байрон и Пушкин». Л., 1978). Некоторые дополнения внесены Г.М. Фридлендером (Поэмы Пушкина 1820-х годов в истории эволюции жанра поэмы в мировой литературе: К характеристике повествовательной структуры и образного строя поэм Пушкина и Байрона. В кн.: Пушкин. Исследования и материалы. Т. VII. Пушкин и мировая литература. Л., 1974. С. 100–122). Конфликт в русской романтической поэме подробно рассмотрен Ю.В. Манном («Поэтика русского романтизма». М.; 1976. С. 31–98; Его же. Русская литература XIX в. Эпоха романтизма. М., 2001. С. 37—237).

93

Ср. также: «Она исчезла, жизни сладость, Я знала все, я знала радость, И все прошло, пропал и след».

94

Здесь сразу возникает противоречие: что же послужило причиной «бегства» Пленника – неразделенная любовь или разочарование в «свете»?

95

Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 402. Важно и наблюдение С.Г. Бочарова: «Герой поэмы оказывается в таком положении, что его порывы к свободе не могут прийти в контакт и совместиться с окружающей его свободой горцев. Если последняя – это их реальная жизнь, то первые – это его идеальные устремления» (Бочаров С.Г. Поэтика Пушкина: Очерки. М., 1974. С. 6).

96

«…Пушкин, – писал Б.В. Томашевский, – явно желал придать герою свои собственные черты». И далее: «…лирическая система романтической поэмы требовала автопортретного изображения», «Пушкин насильственно переносил на себя черты героя современной молодежи» (Томашевский Б.В. Пушкин. Кн. 1. С. 393, 396).

97

В тех случаях, когда Пушкину необходимо прокомментировать события, он намеренно отказывается от введения собственной речи. Так, повествование прерывается знаменитыми вставными стихами о «птичке» – иносказательном образе поэтической вольности, выдержанном в народно-песенном духе и воплощенном в ином, хореическом, а не ямбическом размере.

98

См.: Бочаров С.Г. Поэтика Пушкина: Очерки. М., 1974. С. 14–15.

99

Анненков П.В. Материалы для биографии А.С. Пушкина. СПб., 1855. С. 101–102. О теоретических взглядах Пушкина на романтизм см.: Коровин В.И. Романтизм в русской литературе первой половины 20-х годов XIX в. Пушкин. – В кн.: История романтизма в русской литературе. Т. 1. М., 1979. С. 183–254.

100

Стихотворение «К морю» обычно считается элегией, в которой вторая часть, начинающаяся переходной строфой («О чем жалеть? Куда бы ныне…»), выдержана в более высоком, одическом стиле. Но по форме заглавие «К морю» – типичное послание, которое так, очевидно, и воспринималось Пушкиным. Однако послание должно относиться к какому-нибудь лицу или лицам, море же не является лицом. И все-таки жанровое определение «послание» имеет некоторый субъективный смысл: Пушкин одушевил море, сделал его собеседником, обратился к нему на «ты», как к «другу», уравнивая «друга ропот заунывный», «зов его в прощальный час» и «грустный шум», «шум призывный» моря. Он даже заменил средний род на мужской («…ты взыграл», «Ты ждал, ты звал…»).

101

Ср. в стихотворении «Из Пиндемонти»: «Зависеть от царя, зависеть от народа…».

102

Содержательная значимость стихотворения усилена тем, что первоначально Пушкин напечатал его в качестве предисловия к отдельному изданию первой главы «Евгения Онегина».

103

Вакхическая песня – это заздравная песнь, здравица солнцу и свету, исполняемая на пиру в честь античного бога виноградарства и виноделия Вакха (Диониса). По своему содержанию и форме вакхическая песнь – гимн, одинаково относящийся и к личной, интимной, и к общественной поэзии. Пир с древних времен – действо, в котором временно создается некая общность, дружеский союз, братство. Пир становится с тех пор символом братства, символом нерушимой дружбы. Они основаны на том, что пирующие совместно вкушают хлеб и вино. Вакхическая песня исполняется обычно тогда, когда кончается ночь и наступает утро, когда солнце только-только поднимается над горизонтом. Это гимн в честь победы солнца, света над тьмой.

104

Выражение «Да здравствует…» в пушкинское время употреблялось только в высокоторжественных речах и текстах, сохраняя церковнославянскую окраску; частица «да» соответствует современному «пусть»; слово «жены» имеет высокое е: надо произносить не жёны, а жэны.

105

Так понимал поэзию и античный человек: бог поэзии Аполлон имел другое название – Феб, что означает свет, рожденный солнцем, и рождающий свет.

106

Слово «лампада» церковного обихода; оно наталкивает на мысль, что Пушкин имел в виду европейскую инквизицию, которая преследовала светскую науку и искусство.

107

См. также анализ стихотворения в кн.: Лотман Ю.М. О поэтах и поэзии. СПб., 1996. С. 791–795.

108

См. рассуждения по этому поводу в кн.: Эткинд Е.Г. Божественный глагол. Пушкин, прочитанный во Франции. М., 1999. С. 296–297.

109

Пушкин точен: он не говорит, что земная героиня стихотворения (А.П. Керн) – «виденье» и «гений чистой красоты». Он употребляет сравнительный оборот: «Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты».

110

«Тогда прилетел ко мне один из Серафимов, и в руке у него горящий уголь, который он взял клещами с жертвенника, и коснулся уст моих и сказал: вот это коснулось уст твоих, и беззаконие твое удалено от тебя, и грех твой очищен.

И услышал я голос Господа, говорящего: кого Мне послать? и кто пойдет для нас? И я сказал: вот, пошли меня. И сказал Он: пойди и скажи этому народу: слухом услышите – и не уразумеете, и очами смотреть будете – не увидите». Библия, Ветхий Завет, гл. 6, ст. 6–9.

111

Фомичев СА. Поэзия Пушкина. Творческая эволюция. Л., 1986. С. 176.

112

По ветхозаветному преданию, Серафим – ангел «пламенеющий», «огненный»; грех очищается, выжигается огнем.

113

См. «<Заметку о «Графе Нулине»>» (1830) А.С. Пушкина.

114

Речь идет, главным образом, о немецких романтиках. Что же касается русских, то в них была сильна просветительская закваска. Наиболее «историчным» среди, например, декабристов был Катенин. – См.: Вацуро В.Э. Пушкин и литературное движение его времени. – «Новое литературное обозрение». 2003. № 59. С. 315.

115

См.: Вацуро В.Э. Пушкин и литературное движение его времени. – «Новое литературное обозрение». 2003. № 59.

116

Это соображение Пушкина относится к поэтической и всякой иной славе, о чем писал не однажды.

117

Киреевский И.В. Критика и эстетика. М., 1979. С. 106.

118

Об этом справедливо писала Стефани Сандлер: «Концепция истории в «Борисе Годунове» состоит в том, что причиной последующих событий являются толки об истории. И далее она утверждает: идея Пушкина состоит в том, что «слова, используемые в повседневной жизни для описания событий общественной значимости, сами начинают творить события»» (Сандлер С. Далекие радости. Пушкин и творчество изгнания. СПб., 1999. С. 116). Вместе с тем нельзя не отметить некоторые неточности в интерпретации текста и отдельных выражений и реплик. Так, автор пишет: «Лукавость Шуйского в том, что он говорит об убитом ребенке как о спящем. Шуйский подчеркивает, что царевич как бы казался спящим, и, даже завершая свой рассказ, уверяет царя в том, что Димитрий «во гробе спит». На самом очевидном смысловом уровне слова Шуйского должны донести до царя: Димитрий выглядел в гробу умиротворенно, как спящий ребенок» (Там же. С. 103). Однако Шуйский лишь хочет уверить Бориса, что царевич мертв: выражение «во гробе спит» по-русски означает «умер», «мертв», а все остальное («спящий», «умиротворенно») не более чем домыслы.

119

Гуковский Г.А. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., 1957.

120

Впоследствии эта прерогатива была отменена, и Пушкин не освобождался ни от обычной, ни от личной цензуры Николая I.

121

Те же мысли волновали и Лермонтова в стихотворении «Смерть поэта».

122

Эти, отчасти утопические, идеи не совпадали с намерениями Николая I, который, устно одобрив гуманные идеи Пушкина, отказал в их публичном, как бы от своего имени, печатном распространении под предлогом неудобства разрешить публикацию стихотворения, в котором провозглашалась хвала ему. Об этом Пушкину сообщил А.Х. Бенкендорф. Возможно, Николай I отклонил публикацию по тем соображениям, что она могла посеять в обществе нежелательные для него надежды, будто он и в самом деле решил вскорости освободить декабристов. Вероятно, и Пушкин держал в уме эту мысль, потому что публикация автором, который недавно с глазу на глаз беседовал с императором, был прощен и приближен к его особе, породила бы в обществе толки, якобы слова о «милости» санкционированы самим Николаем I, подавшим поэту идею, которую он выразил в стихах. Пушкин, видимо, хотел связать Николая I словом, а Николай I не желал быть тем же словом связанным.

123

Существует обширная литература в стихотворении «Арион», как русская, так и иностранная: Глебов Г.С. Об «Арионе». В кн.: Пушкин. Временник Пушкинской комиссии. Вып. 6. М.; Л., 1941. С. 296–304; Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина (1826–1830). М., 1967. С. 153–160; Суздальский Ю.П. «Арион» Пушкина – В кн.: Литература и мифология. Л., 1975. С. 3—21; Смирнов А.А. Романтическая концепция «судьбы поэта» в стихотворении А.С. Пушкина «Арион». «Вестник МГУ». Серия 9 (Филология). 1987. С. 8—12; Немировский И.В. Декабрист или сервилист? (Биографический контекст стихотворения «Арион») – В кн.: Легенды и мифы о Пушкине. СПб., 1994. С. 168–184; Раскольников Ф. Поэт и политик в пушкинском «Арионе». В кн.: Ф. Раскольников. Статьи о русской литературе. М., 2002. С. 12–20.

124

По поводу строки «Я гимны прежние пою» Д.Д. Благой писал: «Именно эта строка… придает стихотворению все его значение… делает его декларацией верности поэта освободительным идеям…» (Благой Д.Д. Творческий путь Пушкина (1826–1830). М., 1967. С. 159).

125

См.: Раскольников Ф. Место античности в творчестве Пушкина. – В кн.: Статьи о русской литературе. М., 2002. С. 21–59.

126

Общение Пушкина с любомудрами (см. о них далее, в главе «Поэзия русского романтизма») и их журналом «Московский вестник» продолжалось с 1826 по 1829 г. Любомудры хотели бы видеть в Пушкине «философского» поэта в их понимании (т. е. поклонника и провозвестника идей Шеллинга), создателя «метафизической поэзии», настаивали на разрыве с Дельвигом и Баратынским, которых они критиковали, и на сближении с Языковым. Пушкин ценил поэзию Веневитинова, отметил некоторые стихотворения Шевырева, критические статьи И. Киреевского, но не порвал с Дельвигом и Баратынским. В собственном творчестве он развивал принципы «школы гармонической точности».

127

А.А. Долинин пишет: «Сама композиция стихотворения отчетливо выявляет эту логику натурфилософского мифа: первая строфа устанавливает «вселенские» масштабы «феномена рокового» и через сравнение с «грозным часовым» соотносит его с традиционными мифологемами (ср. известный мифологически и сказочный мотив сторожа, охраняющего волшебный предмет); вторая строфа говорит о сакральном происхождении анчара; третья строфа раскрывает сущность анчара как производителя и распространителя смертоносного яда (антитеза живительному меду, пропитывающему мировое древо в скандинавской мифологии, а также сказочной живой воде или золотым яблокам) и вписывает его в природный временной цикл; в четвертой и пятой строфах анчар представлен во взаимоотношениях с миром природы как полный антипод древу жизни; в шестой – девятой строфах рассказывается о добывании яда ценой человеческой жизни, причем резкий переход к глагольным формам совершенного вида (послал, потек, возвратился, принес и т. д.) указывает на то, что речь здесь идет – сообразно с законами мифа – о самом первом посылании к анчару, о прецеденте, от которого ведет свое начало обычная для человеческого общества практика, так сказать о первородном грехе социума» (Долинин А.А. Из разысканий вокруг «Анчара». Источники, параллели, истолкования». – В кн.: Пушкинская конференция в Стэнфорде. 1999. Материалы и исследования. Вып. 7. М., 2001. С. 25).

128

В титуле «князь» слышится мифическое «князь тьмы», т. е. Дьявол, Сатана. Во всяком случае отсвет «темного», антибожественного и античеловеческого начала так или иначе связан не только со звучанием слова анчар («чахлой», «часовой», «ввечеру», «прозрачною», «черный», «прочь», «туча», «дремучий», «горючий», «чуждые»), но и с теми ассоциациями, которые оно порождает («чары», «чернота»), что уже отметил Д.Д. Благой («Анчар» Пушкина. – В кн.: Академику Виктору Владимировичу Виноградову к его шестидесятилетию. Сб. статей. М., 1956. С. 99—102).

129

В стихотворении «Эхо» тоже подчеркнуто творческое одиночество поэта: «Тебе же нет отзыва. Таков и ты, поэт…». Позиция Пушкина трагична, но трагизм и есть норма, установленная свыше, и потому естественно, что поэт не получает отзыва. В этой фразе нет осуждения или горечи, есть только констатация факта.

130

См.: Гуревич А.М. «Полтава». В кн.: А.С. Пушкин. Школьный энциклопедический словарь. М., 2000. С. 153–155.

131

В предварительном списке стихотворений, предназначавшемся для издания 1832 г., стихотворение названо «К E.W.». Этими литерами, написанными в виде монограммы, Пушкин обозначал имя Елизаветы Воронцовой. На этом основании стихотворение относят к ней. Однако сомнительно, чтобы к Е.К. Воронцовой (1792–1889) при ее жизни Пушкин дерзнул бы отнести слова:

…Уж ты для своего поэта
Могильным сумраком одета,
И для тебя твой друг угас.

132

После текста стихотворения Пушкин поставил дату: «29 сентября 1830. Москва».

133

Поэт следовал за Ломоносовым, который писал: «Простив он многих знатных особ за тяжкие преступления, объявил свою сердечную радость принятием их к столу своему и пушечной пальбою».

134

Стихотворение было опубликовано в «Современнике» к десятилетию казни декабристов.

135

В своем доме (англ.).

136

Поводом для выпада Пушкина была скандальная история, случившаяся в связи с болезнью графа Д.Н. Шереметева. Будучи мужем его двоюродной сестры, С.С. Уваров надеялся унаследовать огромное богатство Шереметева после его смерти и с этой целью проявил неприличную поспешность: он принял меры для охраны имущества Шереметева, чтобы впоследствии, после кончины хозяина, овладеть им.

137

Стихотворение представляет собой переложение 1–5 глав церковно-славянского текста ветхозаветной книги Юдифь. Более подробно об этом стихотворении см.: Сурат И.З. А.С. Пушкин // Школьный энциклопедический словарь. М., 1999. С. 91; Ее же «Стоит, белеясь, Ветилуя…». «Новый мир». 1995. № 6. С. 200–208; Ее же. Пушкин: биография и лирика. М., 1999. С. 171–188.

138

В суждениях о Гоголе, Лермонтове, Достоевском и Л. Толстом Вл. Соловьев оперировал понятием «настоящей Ветилуи», понимая под этим образом меру приближения художника к истинной, высшей (небесной) реальности. Касаясь сходной с Пушкиным коллизии духовного и мирского, Вл. Соловьев обратил к России, размышляя о ее судьбе, слова:

О Русь! в предвиденье высоком
Ты мыслью гордой занята;
Каким же хочешь быть Востоком:
Востоком Ксеркса иль Христа?

В кн.: Соловьев В.С. Философия искусства и литературная критика М., 1991. С. 308.

139

Состав цикла установлен не полностью, и поэтому одни стихотворения исследователями из него изымались, а другие вставлялись. Сейчас признано, что всего стихотворений предполагалось шесть (отдельные стихотворения помечены в автографе римскими цифрами): I. Считается, что стихотворение под этой цифрой до нас не дошло; на незанятое место претендовало стихотворение «Странник». II. «Отцы пустынники и жены непорочны…». III. «<Подражание итальянскому>». IV. Мирская власть. V. Какое стихотворение занимало это место, неизвестно. VI. «<Из Пиндемонти>». Высказывались мнения, что в цикл входили также стихотворения «Когда за городом, задумчив, я брожу…», «Напрасно я бегу к сионским высотам…» и «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…». Циклизация произведений у Пушкина встречалась и раньше: так, циклами можно считать «Подражания Корану», «Песни о Стеньке Разине» (1826), «Песни западных славян» (1834), антологические стихотворения, объединенные самим поэтом. Есть также тенденция придать статус циклов сборникам лирических произведений, повестям («Повести покойного И.П. Белкина, изданные А.П.») и драматическим сочинениям («маленькие трагедии»). Подробнее об этом см.: Дарвин М.Н., Тюпа В.И. Циклизация в творчестве Пушкина. Новосибирск, 2001.

См. об этом: Измайлов Н.В. Очерки творчества Пушкина. Л., 1975. С. 243–259.

140

Св. Ефрем Сирин – сириец, сын сирийского жреца, жившего в III в. Он был ревностным последователем и проповедником христианства, долго жил в пустыне и написал огромное количество религиозных текстов. Из его молитв особенно почитается православной церковью та, которая читается во время Великого поста, предшествующего Святой Пасхе. Ее и переложил Пушкин.

141

Церковно-славянский текст молитвы: «Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия не даждь ми. Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любви даруй ми, рабу Твоему! Ей, Господи, Царю, даруй ми зрети моя прегрешения, яко благословен еси во веки веков. Аминь».

142

Попытки написать творческую исповедь предпринимались Пушкиным и раньше в стихотворениях «Не тем горжусь я, мой певец…», «Андрей Шенье» (употребленная там формула «Я скоро весь умру» в измененном виде вошла в стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»). Стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» связано со стихотворением «Поэт и толпа», с каменноостровским циклом и стихотворениями, примыкающими к нему.

143

Некоторые читатели бывают введены в заблуждение второй строкой – «К нему не зарастет народная тропа», интерпретируя «памятник» как нечто материальное, например, изваяние, стоящее на площади, к которому протоптана тропа, по которой нескончаемым потоком движется народ. Подобное вульгарное понимание смысла пушкинских строк недопустимо: памятник нерукотворный, т. е. не материальный, чуждый материальной природе и, значит, народная тропа к нему также не материальная, а духовная. Поэт и народ соединены между собой и с Богом.

144

Под «Александрийским столпом» обычно понимали знаменитую колонну, поставленную в Петербурге в честь Александра I. Возможно, Пушкин имел в виду созвучие одинаковых имен – русского императора Александра I и знаменитого полководца Александра Македонского, основателя Александрии. Однако в первую очередь «Александрийский столп» для него – колонна в честь Александра Македонского, возведенная в Александрии. Дело в том, что, производя от разных имен, оканчивающихся на согласные, притяжательные прилагательные, Пушкин всегда употреблял суффикс – ов: «Дней Александровых…», «Наполеонова столпа…». В данном случае слово «Александрийского» образовано от названия города Александрия, где и была поставлена колонна в честь Александра Македонского. Академик М.П. Алексеев привел слова современника Пушкина А.С. Норова из его книги «Путешествие по Египту и Нубии в 1834–1835 гг.»: «Я согласен с теми, которые полагают колонну памятником основателю Александрии, герою Македонскому… Колонна стоит на том месте, где стояла гробница Александрова, и несомненно была его надгробным памятником» (Алексеев М.П. «Стихотворение Пушкина «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…»» Л., 1967. С. 63).

145

Непомнящий В.С. Сказки А.С. Пушкина. В кн.: А.С. Пушкин: Школьный энциклопедический словарь. – М., 1999. С. 171. См. также: Произведения А.С. Пушкина в школе. – Ч. I. – М., 2002. С. 65–75; 223–242.

146

Например:

Злая мачеха, вскочив,
Об пол зеркальце разбив,
В двери прямо побежала
И царевну повстречала.
Тут ее тоска взяла,
И царица умерла.

Ср.:

Татьяна пред окном стояла,
На стекла хладные дыша,
Задумавшись, моя душа,
Прелестным пальчиком писала
На отуманенном стекле
Заветный вензель О да Е.

147

«<Сказка о медведихе>», последовавшая за «Сказкой о попе и о работнике его Балде», не была закончена, и название ее Пушкину не принадлежит: оно было дано позднейшими издателями.

148

См. об этом: Сапожков С.В. «Сказка о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди». – В кн.: А.С. Пушкин: Школьный энциклопедический словарь. С. 175.

149

См. об этом и о сказке в целом: Сапожков С.В. «Сказка о рыбаке и рыбке». В кн.: А.С. Пушкин: Школьный энциклопедический словарь. С. 175.

150

Очень важный для Пушкина мотив, встречающийся уже в «Цыганах», где равенство тоже обеспечено бедностью.

151

Более подробно об этой сказке см.: КоровинаВ.Я. «Сказка о мертвой царевне и о семи богатырях». В кн.: А.С. Пушкин: Школьный энциклопедический словарь. М., 1999.С. 173–174; Коровина В.Я. Сказки Пушкина в школе. – М., 1972; Произведения А.С. Пушкина в школе. М., 2002.

152

Пушкин был знаком со сказками братьев Гримм, переведенными на французский язык и вышедшими в 1830 г. Этот сборник имелся в его библиотеке.

153

См.: Маранцман В.Г. «Сказка о золотом петушке». В кн.: А.С. Пушкин: Школьный энциклопедический словарь. С. 172.

154

Непомнящий В. Поэзия и судьба. М., 1983. С. 170–195.

155

Поэтому вряд ли вслед за В.Г. Маранцманом можно сказать, что сюжет оборван. Поскольку все персонажи погибли, то дальнейшее развитие сюжета невозможно.

156

Речь не идет о художественном вымысле, о фантастических образах, возникающих в сознании художника, о научной фантастике. Здесь имеется в виду функция фантастики: фантастические образы, придуманные писателем, вовсе не обязательно характеризуют состояние его психики, но непременно свидетельствуют о «здоровье» или «недугах» изображаемого с помощью фантастики общества.

157

В рукописи поэма снабжена подзаголовком: «Повесть, взятая из Шекспировской трагедии «Measure for measure»». Сюжет взят Пушкиным у Шекспира (драма «Мера за меру»). Пушкин объединил сюжет Шекспира, обработанный в духе старинных итальянских хроник с переводом отдельных сцен драмы «Мера за меру». В том же, 1833 г., он предпринял попытку перевести всю пьесу Шекспира, но оставил ее.

158

Если (условно) выразителем элегического тона в русской поэзии признать Жуковского, а веселого и лукаво-насмешливого – Крылова, то Пушкин объединил, синтезировал обе тональности.

159

В рукописном варианте поэмы поэт иронизировал:

Пока меня без милости бранят
За цель моих стихов иль за безцелье…

160

Здесь речь идет не о насилии, а о простой любовной связи, которая не подпадает, по мнению Пушкина, под действие уголовного закона, а должна быть оставлена на совести частного человека, т. е. относится к нравственной стороне личности.

161

Хаотична и бурная стихия: она тоже не знает порядка, но, кроме того, она разрушительна и смертоносна.

162

Художественным эквивалентом мечтаний Евгения оказывается жанр идиллии, связанный не с мощным дыханием эпоса, не с подвигами героев, не с лирическим пафосом, а с тихой, рядовой, «нормальной» частной жизнью, оторванной от величия истории.

163

Эткинд Е.Г. Божественный глагол. Пушкин, прочитанный в России и во Франции. М., 1999. С. 466.

164

Словом стихотворение Пушкин называл независимо от жанра всякое произведение, написанное (сотворенное) стихами. Так, поэма «Кавказский пленник» – «стихотворение мое». В статье «О поэзии классической и романтической», касаясь «рода классического», он писал: «К сему роду должны отнестись те стихотворения, коих формы известны были грекам и римлянам, или коих образцы они нам оставили; следственно, сюда принадлежат: эпопея, поэма дидактическая,_трагедия, комедия, ода, сатира, послание, ироида, эклога, элегия, эпиграмма и баснь». Выпуская сборник «Стихотворения Александра Пушкина. СПб., 1826», поэт поместил в состав «стихотворений» поэму «Кавказский пленник». Если произведение состояло из множества стихов, то Пушкин просто прибавлял к нему слово «большое»: «Евгений Онегин» – «большое стихотворение». Таким образом, слова «большое стихотворение» указывают не на род (лирика, драма, эпос) и жанр (элегия, послание, поэма, роман и т. д.), а на стихотворную форму (стихотворением может быть и эпопея, и трагедия).

165

Эткинд Е.Г. Божественный глагол. Пушкин, прочитанный в России и во Франции. С. 467.

166

Подобные подсчеты весьма приблизительны.

167

Ю.М. Лотман писал, что Пушкин стремился решить задачу необычайно трудную и почти невозможную – создать такое художественное произведение, которое, «преодолев литературность», воспринималось бы как внехудожественная реальность, как сама действительность, «не переставая при этом быть литературой» (Лотман Ю.М. В школе поэтического слова. Пушкин Лермонтов. Гоголь. М., 1998, С. 85).

168

С.Г. Бочаров высказал мысль о том, что мир пушкинского романа не замкнут в себе, что он проницаем и открыт для мира реального, что реальное и вымышленное постоянно смешиваются и свободно переходят одно в другое (Бочаров С.Г. «Форма плана». «Вопросы литературы». 1967. № 12).

169

Здесь и далее в скобках указаны глава и строфа текста.

170

Понятия роман в стихах и стихотворный роман, по-видимому, различались Пушкиным: роман в стихах – эпическое произведение, написанное стихами; стихотворный роман – лирическое, но сюжетное произведение.

171

Пушкин воспользовался выражением из статьи И.В. Киреевского, который охарактеризовал его как «поэта жизни действительной». Точка зрения Киреевского была развита в статьях Белинского о Пушкине.

172

Об этом пишет А.М. Гуревич, сославшись на Н.Я. Берковского, в своей книге «Сюжет «Евгения Онегина»» (М., 2001. С. 59).

173

Знаменитая московская барыня Мария Ивановна Римская-Корсакова заявила, что женщина, первая написавшая письмо мужчине, – «конченая».

174

Более подробные сведения о романе «Евгений Онегин» см. в кн.: Онегинская энциклопедия / Под общей ред. Н.И. Михайловой. Т. I. М., 1999; Т. II. М., 2004.

175

Первое название более привычно, но менее точно: так Пушкин «отрекомендовал» свои новые пьесы в одном из писем: второе название более точно, но менее известно: оно сохранилось в бумагах поэта.

176

Слово цикл применяется к «маленьким трагедиям» (так в дальнейшем будут называться четыре пьесы, составившие «Опыт драматических изучений») давно, и признание «маленьких трагедий» циклом стало уже общим местом. Это значит, что все трагедии имеют нечто общее: либо одну, но по-разному развиваемую тему или по-разному решаемую проблему, либо единый принцип художественного изучения. Могут быть найдены и другие общности. Слово цикл предполагает также, что, несмотря на особенность каждой трагедии, их смысл можно уразуметь только в целом. При этом общий смысл единства не равен смыслу отдельно взятой трагедии. Чтобы понять смысл отдельной трагедии, необходимо выяснить, чем именно обогащает ее понимание их совокупность, их единство, какие дополнительные, добавочные «смыслы» оно сообщает каждой трагедии. Нужно доказать, что трагедия «Моцарт и Сальери», входя в цикл, обретает такие дополнительные смыслы, какие нельзя обнаружить в ней, рассматривая трагедию изолированно. Далее предстоит выяснить, какое значение имеет порядок расположения пьес и как обогащается содержание пьесы от соседства с другими. Что же касается единой для всего цикла идеи, то тут высказывались различные точки зрения. Д.Л. Устюжанин полагал, что такой идеей является идея самоутверждения, свойственная почти всем персонажам (Устюжанин Д.Л. «Маленькие трагедии» А.С. Пушкина. М., 1974). В.И. Тюпа считает такой идеей кризис уединенного сознания, которое не способно к диалогу и контакту с миром (Дарвин М.Н., Тюпа ВИИ. Циклизация в творчестве Пушкина: Опыт изучения поэтики конвергентного сознания. Новосибирск, 2001).

177

Скупой рыцарь (англ.).

178

Панкратова И.Л., Хализев В.Е. Опыт прочтения «Пира во время чумы» А.С. Пушкина. В кн.: Типологический анализ литературного произведения. Кемерово, 1982. С. 62–63.

179

Там же.

180

В дальнейшем – «Повести Белкина».

181

«История села Горюхино» – неоконченное произведение, также писавшееся в Болдине. С «Повестями Белкина» его объединяет образ Белкина, который выступает автором повествования. Поэтому пушкинский текст представляет собой стилизацию под некоторого деревенского писателя-чудака, недалекого, простодушного и наивного, вознамерившегося, наподобие научным или официальным историческим трудам, создать историю своей «отчины». Это обстоятельство обусловило откровенную пародийность пушкинского произведения. Установка на пародийность одновременно и смягчала сатирический характер белкинских «рассказов», и усиливала их сатирическую остроту. Пародийность держалась на резком сочетании пафосного, торжественного тона, обычно употребляемого при воспевании «высоких» тем и предметов, и изображении «низких» реалий крепостного быта. Согласно плану, Пушкин был намерен изобразить бунт горюхинских мужиков. Из этого видно, что Пушкин проявлял значительный интерес к народным движениям.

182

Тюпа В.И. Аналитика художественного. М., 2001. С. 117. Обратим внимание также на то, что мотив «жизнь – смерть» уже задан в заглавии: «Повести покойного Ивана Петровича, изданные А.П.», где зафиксирована смерть Белкина и здравие А.П.

183

Шкловский В.Б. Заметки о прозе Пушкина. М., 1937. С. 79. Автор утверждал, что самого Белкина в повестях «не видно».

184

Бочаров С.Г. Поэтика Пушкина: Очерки. М., 1974. С. 132. Автор писал о «безголосости» Белкина.

185

Попова И.Л. Смех и слезы в «Повестях Белкина». – В кн.: А.С. Пушкин. Повести Белкина. М., 1999. С. 481.

186

Слова, принадлежащие, условно говоря, Белкину, напечатаны обычным шрифтом, а поправки-комментарии Пушкина – курсивом.

187

Пушкин дорожил вымыслом повествователя – Белкина, благодаря которому началось художественное освоение еще не обжитых русской литературой глубинных сфер жизни. Его знакомый, П.И. Миллер, вспоминал: «Вскоре по выходе «Повестей Белкина» я на минуту зашел к Александру Сергеевичу: они лежали у него на столе. Я и не подозревал, что автор их он сам. «Какие это повести? И кто этот Белкин?» спросил я, заглядывая в книгу. «Кто бы он там ни был, а писать повести надо вот этак: просто, коротко и ясно», отвечал Пушкин».

188

Вацуро В.Э. Записки комментатора. СПб., 1994. С. 36.

189

Хализев В.Е., Шешунова С.В. Цикл А.С. Пушкина «Повести Белкина». М.,

1989. С. 40.

190

Там же. С. 42–43.

191

Виноградов В.В. Стиль Пушкина. М., 1941. С. 541–544.

192

Само по себе пародийное освещение романтических клише не может служить основанием для отнесения того или иного произведения по ведомству реализма, поскольку романтики также пародировали свои собственные стереотипы, но что такой путь к реализму для Пушкина характерен, сомнений нет.

193

Мелетинский Е.М. Историческая поэтика новеллы. М., 1990. С. 232.

194

Мелетинский Е.М. Историческая поэтика новеллы. С. 233–234. Автор имеет в виду работу: J.Van der Eng. Les recits de Belkin. J. van der Eng, van Holk, I.M. Meyer. The Tales of Belkin by Puskin. The Hague. Paris, 1968.

195

Тюпа В.И. Аналитика художественного. С. 114. См. также: Берковский Н.Я. О «Повестях Белкина» (Пушкин 30-х годов и вопросы народности и реализма). – В кн.: О русском реализме XIX в. и вопросах народности литературы: Сб. статей. М.; Л., 1960. С. 118 (««Повести Белкин» – эскиз будущего большого русского романа – народного романа, с чертами новой эпичности»). По мысли Н.Я. Берковского, Пушкин шел не к роману европейского типа, а к русскому типу романа-эпопеи Льва Толстого. С.М. Шварцбанд утверждал: «Жанровое образование, избранное автором «Повестей Белкина», предстает как роман» (Жанровая природа «Повестей Белкина» А.С. Пушкина. В кн.: Вопросы сюжетосложения. Вып. 3. Рига, 1974. С. 142).

196

Мелетинский Е.М. Историческая поэтика новеллы. С. 233.

197

Мелетинский Е.М. Историческая поэтика, новеллы. С. 123–124.

198

Берковский Н.Я. О «Повестях Белкина». С. 108–109.

199

Там же. С. 111.

200

Тюпа В.И. Аналитика художественного. С. 127.

201

Там же. С. 129.

202

Тюпа В.И. Аналитика художественного. С. 127–130. Е.М. Мелетинский также подчеркнул значение жанра анекдота в структуре «Повестей Белкина» (и вообще повестей Пушкина): «Анекдот, как мы помним, был у истоков новеллы, и «анекдотичность», притом совсем необязательно в чисто комическом ключе… укрепляет структуру новеллы на всем протяжении ее истории. Анекдотичность в обоих смыслах, т. е. необычайное происшествие и совмещение несовместимого, особая контрастность, применяется Пушкиным» (Мелетинский Е.М. Историческая поэтика новеллы. С. 233).

203

Шмид В. Проза Пушкина в